Пьяно-бар для одиноких | страница 3



мое — это для совершенно обычной жизни, для друзей, для тех, кто приходит слушать меня из вечера в вечер, для Ванессы, для тех, кто ждет моих песен, кто верит, что я пойму, увижу по глазам, что у них на душе, и скажу одним взглядом: «Выше голову и помни: нет бед, что живут сто лет»; и даже если сейчас им тяжко, муторно, все равно — держитесь и не увлекайтесь своими исповедальными монологами, да и вообще, лучше выбросить в помойное ведро все эти слишком «памятные» воспоминания.

Мудрый Виктор Гюго сказал однажды, что «рассмешить — это заставить забыть» и что «истинный благодетель — тот, кто дарует забвение». Об этом, собственно, и речь... Словом, я решил, что не буду великим пианистом, хотя вполне мог бы им быть, но буду великим Хавьером, который умеет менять настроение человека, поднять его джазом или сделать так, чтобы все расчувствовались от щемящего танго. Я буду великим Хавьером, который способен заворожить всех без исключения, переходя внезапно от «Дорожки в тропиках» к «Грезам любви», от «Лунной сонаты» к «Night and day»[3], грустите, сеньоры, грустите, тогда радость будет острее, печальтесь, пролейте слезу, кусайте губы и страдайте, страдайте сколько угодно, а я как одержимый буду повторять и повторять: «Нет таких бед, что живут сто лет». А чтобы уметь улыбаться, надо„ знать, ну хоть чуток, о том, что там у нас, в самых глубоких и темных тайниках души..

А впрочем, даже хорошо, что этого буржуйчика Хавьера вдруг окружили призраки и еще какие-то карлики, которые волокут его к бездонному колодцу — напомнить, допустим, что и впрямь есть нечто такое, что несколько важнее его собственного носа. Вот они, эти призраки... Одни вызывают смех, другие сострадание, тут смотря кто и что, ну, скажем, вопли старой Рут, которая столько вечеров, столько месяцев, столько лет подряд неизменно появлялась в баре, садилась у пианино, чтобы первым делом бросить осуждающий взгляд на Ванессу и — кокетка! — дождаться, когда я протяну ей микрофон и скажу: «Ты нам споешь, Рут?», а она немного поломается и потом с пафосом, громким голосом: «Да, конечно, я спою, и знаешь что, Хавьер? Сыграй-ка „Cuore ingrato"... Ужасно, ужасно, вот теперь я вижу, насколько ограничены возможности литературы, ну где найти такие слова, чтобы вы, услышали эти звуки, смазанные, скрипучие, неровные, хотя Рут упоенно верит, что услаждает наш слух ничуть не меньше, чем в молодости, когда ее пластинки продавались как горячие пирожки. Она говорила порой: «Больше нет у меня ни красивых сисек, ни зада, но зато есть душа, и когда я пою, она летит». Да ничего у нее не осталось — ни голоса, ни души, ни полета! Лишь эта безмерная похоть, которая кривит ее улыбку. «Ах, — сказала она однажды, — меня так рассмешил этот Маркос своим анекдотом о галисийце, что я попросила рассказать какой-нибудь еще и в конце концов позвала к себе, чтобы он выложил уж все...» И облизала губы кончиком языка... Catari, Catari