Палка, палка, огуречик... | страница 33



А еще во время застолий на маму мою нередко накатывал приступ чадолюбия, и тогда незамедлительно отлавливался я, вечно вертящийся под ногами и вечно всем мешающий, притискивался к маминым округло-уютным коленям, и сверху на меня вдруг накатывала такая мощная волна материнского первобытного чувства, что мне делалось маленько дурно.

Мать обцеловывала меня, шептала на ухо какие-то грубоватые нежности, а сама между тем глядела не на меня, а поверх моей головы, ища одобрение в глазах гостей и легко его находя, потому что только с одобрением и можно было глядеть на столь безусловное проявление первородного чувства, и не важно, кто перед вами — корова с теленком, лошадь с жеребенком или женщина с ребенком…

И в такие моменты я с легкостью и полной готовностью забывал все-все обидное. И моя ответная любовь была беспредельной. Впрочем, в том возрасте я и так, несмотря ни на что, любил мою мамочку существенно больше, чем все остальное человечество. И мои душевные раны рубцевались моментально, так что, казалось, не оставалось ни малейших следов. Однако пришло время, и старые раны дали о себе знать. Так, говорят, всегда бывает со старыми ранами, если они, конечно, были достаточно глубоки.

Но в детстве я любил мать, не умея заглянуть в будущее, обиды копить вовсе не помышлял, однако они почему-то сами собой копились. К тому же, наверное, я был более раним, чем иные, если угодно, нормальные дети. Потому что порой ранили меня до самой моей сердцевины такие вещи, которые мало кого вообще трогают.

Не представляю, откуда это взялось — возможно, лет двести назад какой-нибудь аристократ какую-нибудь свою холопку испортил, — но требовательность моя к предмету обожания, то есть к матери, по стандартам нашей местности была совершенно непомерной. Хотя, конечно, никаких моих требований никто никогда не слышал. Но я периодически закатывал истерики, причина которых так и осталась не ведомой никому, — не мог же я сказать, что превнесенное мамой матерное слово для меня во сто крат больнее ремня, поскольку от ремня мое видавшее виды тело болит самое большее два дня, а от матерного слова моя уязвимая душа страдает, самое малое, две недели.

Забавно, однако примерно так же я однажды отреагировал на мамину жалкую попытку испробовать косметики — ну, не вписывалась косметика в мое тогдашнее понимание прекрасного, ибо представлялась атрибутом падшей женщины, как, скажем, и папироска…

Однако хватало же ума держать язык за зубами, понимал небось — стоит проговориться, и враз за психа сочтут. Тем более что и без этого психом не раз обзывали. Кто? Конечно же, мать.