Дети богов | страница 58
– Ты куда?
– Пойду, продышусь. А то мне через час обратно в аэропорт, а я в самолете отсидел всю задницу. И выпивка у них хоть и халявная, а мерзкая.
Называется, поговорили. Я проводил его взглядом. Небось, побежал обсуждать с Нили усиление мер моей безопасности. Дай-то Имир, чтобы Нили не растрепался ему про некроманта. Эта мысль так меня озаботила, что я встал и крадучись вышел из бунгало. Не хватало еще, чтобы они вдвоем с Нили ненароком замочили Иамена. Или он их, что тоже вполне возможно.
Однако все тихо было на берегу. Ни криков, ни звуков побоища – ничего, кроме вечной песни прибоя.
К утру электричество в отеле вырубилось. Нили дрых или делал вид, что дрыхнет, а у меня сна не было ни в одном глазу. Несчастный администратор, уже, наверное, не раз помолившийся Будде о скорейшем избавлении от беспокойных гостей, снабдил меня большим запасом свечей. Свечи горели весело, но одуряюще воняли жасмином. Я устроился на кровати с папкой. Иамен в своем гамаке нацепил очки и перелистывал страницы уже следующего романа. Скорочтец.
– Интересная книжка? – без особого любопытства спросил я.
Иамен поднял голову от книги и сдвинул очки на лоб.
– Забавный у автора взгляд на мир. Редкое сочетание цинизма и беспомощной веры в человека. К сожалению, даже я, не проживший на этом свете многих эонов, понимаю, как он далек от истины.
– А что есть истина?
– Возможно, истина кроется в желтой папке, которую вы так нервно теребите. Читайте себе. Обещаю не подглядывать.
Что-то я слабо верил его обещаниям. Отвернувшись на всякий случай к стене, я развязал тесемки – и на покрывало обрушился бумажный водопад.
Содержимое желтой папки внушило мне равно оторопь и грусть. Оторопь потому, что я и не подозревал об исследованиях, ведущимися российскими вооруженными силами. Оказывается, у немцев потырили не только бомбу, но и почти все разработки по программе «Вервольф» (в русской интерпретации «Оборотень». В погонах…). Было у меня нехорошее подозрение, что документацию советским шпионам сплавил все тот же вездесущий Скорцени, в конце войны приложивший руку к германским ликантропам, и весьма жадный до чужого злата. Что же касается грусти… посудите сами.
…Мальчик жег белый тополиный пух. Пух вспыхивал, как порох, и сгорал быстро и яростно. Если повезет, от одной спички выгорит вся улица, а то и парочка соседних. Это было его любимой и единственной игрой.
Во дворе его обзывали: вонючкой, пердилой, хилым, байстрюком, пасюком, говнолизом и Рыжим-Бесстыжим. Мать его была уборщицей, скребла подъезды, а в подъездах вечный срач, матерные каракули по стенам, у батареи – лужи: то ли кот нассал, то ли постарались пьяные. В выходные мать, напившись до полного отупения, прижимала буйно-рыжую голову Володьки (она звала его Севкой. Она одна звала его Севкой) к переднику и ревела ревмя. Потом лупила армейским ремнем с большой латунной пряжкой. Иногда, подвыпив, подпирала щеку кулаком и заводила длинное, бесконечное: «Папаша наш, Севка, не фраер какой-нибудь, не инженер в пиджачке чесучевом. Петр Гармовой честный фартовый! Петр Гармовой в законе. Вот выйдет папаша наш с зоны, вину честно искупивши, кровью своей искупивши вину, выйдет и все-ем покажет! Всех к ногтю прижмет!» И так до полуночи, пока кран не зафырчит надменно и яростно. Ночами в южном городишке отключали воду. Отключали и днем, и тогда Володька бегал с канистрами к цистерне или к крану в профилактории. На обратном пути его подстерегали Жмых и Жука, канистру отбирали и переворачивали Володьке на голову. Затем канистра летела в кусты сирени, а мокрый Володька – в другие кусты, по противоположную сторону от вымощенной плитами дорожки. Дома мать драла ремнем за измятую канистру и грязную рубашку.