Начало жизни | страница 70
Отец сердито покашливает.
— Ох, эти бабы! — грозит он ей пальцем. — Обязательно надо расстроить!
Отец хочет сказать маме еще что-то неприятное, но тут открывается дверь и входит сестра. У нее крест на халате, и она очень строгая. Она велит отцу уходить и не расстраивать больного.
Отец желает мне покойной ночи и удаляется.
Мама поправляет мою постель.
— Кто плачет? — спрашивает она. — Разве я плачу? — и незаметно утирает глаза уголком платка.
Утром меня должны выписать из больницы. Поскорей бы! Никак не могу уснуть. Долго ворочаюсь под одеялом, наконец, не выдержав, подхожу к окну.
Еще ночь. Черные деревья больничного сада заслонили небо. С бьющимся сердцем ловлю цокот копыт и грохот повозок. Все еще идет Красная Армия.
Отец явился, едва занялась заря. Я ждал его уже одетый.
Одежда стала мне велика. В коридоре, в зеркале, я увидел себя. Меня постригли, и шапка падает мне на глаза; щеки ввалились, кожа стала тонкой, бледной, и голубая жилка, точно веточка, бьется у меня на виске.
— Пустяки, Ошерка! — говорит отец. — Лишь бы живым остался!
Он берет меня под руку, и мы спускаемся по каменным ступенькам в больничный двор. Заложив руки в рукава, мирно спит на скамье больничный сторож. Мы не хотим его будить. Тихонько открываем калитку и темной предрассветной улочкой идем к местечку. В маленьких оконцах соломенных мазанок зажигаются огоньки. Там встают на работу.
Где-то скрипнула дверь. Со двора выходят корова и телок. И вот уже пестрое стадо чернух, пеструх и буренок бредет на пастбище, покачивая головами и мыча.
Рассветное небо еще даже не заалелось, оно налито серебром, точно река под луной. Прохладно. Легкая дрожь пробегает по моему телу.
— Холодно, Ошерка?
— Нет, — говорю я и тяну его поскорей к шоссе.
Однако идти быстро я не могу. И мне это теперь по душе после болезни. Не знаю почему, но я чувствую себя как-то увереннее, старше. Я даже говорю теперь тише и не тороплюсь, как бывало раньше.
— Значит, ни одного петлюровца, ни одного немца не осталось?
— Прогнали ко всем чертям!.. Как они удирали! Убить, ограбить — на это они мастера… Ах, что тут творилось, Ошерка! — Отец хмурится, и его белая борода, как комок снега, рассыпается по черному сюртуку. — Это никогда не забудется. Никогда! И ты, сынок, запомни это! Горе наше запомни! Убитых запомни! И не прощай!
Я вздрагиваю от последних его слов. Мне вспоминается вечер после прихода петлюровцев. Магид обнял меня тогда и наказал: «Плач запомни! Убитых запомни! Запомни все!»