Слуга господина доктора | страница 45



— Наверное, отец и сын, — сказал я себе, в восторге от собственного ханжества. Мне стало неловко смотреть дальше, и я отвел глаза. Раздались свистки сторожей — агору закрывали, день был укороченный. Я встал и пошел восвояси на рынок, где купил ремень — он до сих пор живехонек, Ты его носишь временами, когда влезаешь в мои немецкие джинсы.

Потом я отправился в парк царицы Амелии, посмотреть на памятник Байрону. Как Ты знаешь, Байрон — национальный греческий герой. Он решил бороться за свободу этого угнетенного и довольно бестолкового народа, прожил в полуразбойничьем лагере повстанцев пару недель, попал под дождь, захворал инфлюэнцей и умер. Поскольку других героев со времен Плутарховых мужей в Греции было негусто, Байрону поставили памятник, который я хотел сфотографировать для студентов. Памятник был убог, как и вообще мемориальная скульптура в большинстве своем. Он представлял в мраморе Грецию-мать, венчающую славного поэта лаврами. У Байрона при этом было настолько надутое слащавое лицо, а мать-Греция была так наивно грудаста, что я воздержался тратить кадр и пошел гулять просто так, сам по себе, по парку Амелии.

Ничего особенного в этом парке не было — обычный запущенный южный сад, что-то вроде одной шестнадцатой нашего Никитского. Пахнет смолистой экзотикой, шишки валяются, гуляют мамочки с колясками, пенсионеры в панамах, собак и велосипедистов не пускают. Небольшой зверинец — зеленая мартышка, два-три пеликана, медведь-вырожденец, изнуренный чужим климатом. В вольере с утками затхлый прудик, в нем кверху лапками плавала какая-то птица, явно не затем, чтобы вынырнуть. Вокруг нее собрались пузырьки газа и мелкие рыбки. Мальчик выискивал камни и кусочки стекла, чтобы кинуть в дохлятину, а его мать или старшая сестра что-то кричала на своем зычном новогреческом языке. Я, уставший, присел посмотреть на разлагающуюся натуру и, известный чадолюбием, на греческого мальчика, который на этот раз безобразно орал огромным ртом, побиваемый матерью или сестрой. Я смотрел на этого сына и брата, на воплощенную в птице смерть, и размышлял о тщете сущего, о кладбище моей жизни, на котором с годами все прибывает гробов, о том, что ставить свечи заупокой становится все более накладно и, разумеется, о покойном шурине Александре, разительное сходство с котором все обнаруживали в моем лице, фигуре и манерах.

Этот Александр, судя по всему, был славным человеком, во всяком случае, знавшие его так говорят. Может, он даже и получше меня был — так или иначе, Марину, сестру свою, он никогда не обижал сам и другим в обиду не давал. Мою же биографию с известного момента можно рассматривать как историю Марининых страданий. По сути дела он лишь однажды и навеки ранил сестру, когда скончался досадным и нелепым образом.