Пейзаж с эвкалиптами | страница 59



А потом, очень скоро, были вступительные экзамены, на которых она совсем но боялась, — задачки оказались знакомыми, и о каком конкурсе могла идти речь в полупустом, необжитом студентами корпусе? Они писали математику, все факультеты вместе, в большой комнате. Юрка строчил неподалеку, от листа не отрываясь, Сашка шуршал на последней скамейке, а в дверях маячила фуражка Руденко: «Помочь не нужно ли?»

А потом был целый кусок лета, когда она знала, что поступила, и только ждала начала занятий. Лето, тягучего и смутного, потому что все, что составляло до этого ее жизнь, закончилось, а новое практически не начиналось.

Исчез, как приснился, Харбин японской оккупация. И Харбин сорок пятого года минул неповторимо, с песнями и танками на улицах. И школьное все осталось позади, словно сошла она на конечной остановке трамвая и оказалась одна, в пустоте. Правда, уже работал в городе первый молодежный клуб НKOM[15] в том дощатом, как кораблик, здании теннисного клуба на Большом проспекте, куда привел ее весной Юрка, и теперь все лето она ходила туда по вечерам — сочиняла стенгазеты и прыгала в волейбол на бывших песчаных кортах, но все равно было смутно и тревожно.

Только что вошла в город китайская восьмая армия, и никто еще не знал — хорошо это или плохо? Изумрудно-зеленые «палудины», в тряпочных туфлях на босу ногу, стояли на часах у бывшего штаба Квантунской армии и доброжелательно, по соседству, висели на клубном заборе, комментируя удачные мячи. А со стороны Чанчуня ужо подступал к городу Гоминдан, и все знали, что это просто страшно, потому что, по слухам, он вырезал всех советских граждан, а у нее и у прочих уже были новенькие советские паспорта, с тисненым гербом на обложке. Только Дорога возила и грузила, как живая связь с Родиной, и Институт при ней состоит устойчивой точкой в пространстве. И пока он был, и пока Москвой командированный директор его — Седых сидел в своем деревом обшитом кабинете, можно было думать, что не забыты они и не брошены на произвол судьбы в этой Маньчжурии, хотя и ушла Армия, и есть для чего учиться и жить.

А потом наступит зима, первая послевоенная в этом городе, когда ни угля, ни света, заглохнет электростанция, и коптилки из ваты зачадят бобовым маслом в квартирах, где углы комнат, промерзшие до ледяной изморози, и ни читать, ни чертить невозможно! Только Институт будет светиться вечерами всеми своими окнами по фасаду, Дорогой питаемый. И тепло батарей, чуть тлеющих, однако можно сидеть на лекциях и даже писать, одну руку вытащив из рукавички. И можно вязать на спицах из японской трофейной шерсти, причем клубки ее выкатываются из-под стола к кафедре, прямо под ноги старичка-лектора, повидавшего всякое в разнообразных поколениях студентов. Институт, даже больше, чем дом, — сосредоточение жизни на земле, вот чем был он для нее в те первые годы. И плечо Веры рядом, как нечто надежное и неизменное…