Зайнаб | страница 78



Мать, чтобы смыть с себя позор рождения незаконного ребенка, она сразу же после рождения задушила его, и на рассвете, пока никто из сельчан не увидит, в плетеной корзине для навоза вместе с навозом вынесла его на сельскую свалку, вырыла яму и закопала. Сельские собаки, почуяв запах мертвечины на свалке, туда собрали всю свору с ближайших сел. От их нервозной возни, воя, стычек и драк на свалке поднялась такая канитель, что до зари проснулось все село. Женщины, вынесшие корзины навоза на свалку столкнулись с такой ситуацией, что на свалке в навозной куче лежал новорожденный ребенок, и вокруг его посиневшего тела стояли, ходили, бесились разъяренные собаки. На их крики, плачи в считанные минуты на свалку собрались жители всего села. Вызванные из района следователи милиции в тот же час вышли на след убийцы.

Мать Нарингуль садилась в милицейскую машину в гробовом молчании собравшихся сельчан, не выронила слезинки, даже не оглянулась на плачущихся дочерей. Ее быстро, в течение двух недель, осудили, отправили в тюрьму, а про осиротевших, беспризорных детей все позабыли, как будто и не было их.

С того злополучного дня сельчане сделали эту семью изгоем. Даже если кто-нибудь из сельских ребятишек, не дай бог, на минутку поиграет с младшими сестрами Нарингуль, на улицу выбегала его мать, ругая, избивая своего ребенка, затаскивала его в дом. Нахохлившись, как индюшка, вся злая и красная от негодования, оборачивалась в сторону дома Нарингуль, плевалась, проклинала сестер и родню всякими словами.

Такой изумительной девушки, как Нарингуль, сложно поискать в этом селении, да и не только в этом селении. Она была выше среднего роста, белолицая, голубоглазая, с тонкими чертами лица, прямым тонким греческим носом, с первого же разу вызывающая к себе симпатию и душевную теплоту. Сегодня ей исполнялось ровно двадцать девять лет.

Она сидела у окна мрачнее черной тучи, откуда просматривался весь южный склон холмов напротив селения, озаряемый луной. «Неужели моя будущая жизнь будет такой же тяжелой, горькой, несветлой, как эта? — внутри ее, где-то на дне желудка, катался какой-то колючий комок, который, поднимаясь выше, душа и давя на нее, застрял в гортани невыплаканными горячими слезами. — Двадцать девять лет, двадцать девять лет! Какая дремучесть? Умереть можно… — Глаза ее затуманились, нервно заморгали и заискрились. — Без брата, способного защитить меня от напастей. Без старшей сестры, подружки, с которой бы отвела истомившую душу. Дорога, ведущая к моему дому, заросла травой… Какой же дурак из женихов переступит порог моего дома? Даже дурак не переступит… Сельчане, как прокаженных, сделали нас изгоями. Ни тебе привета, ни ответа. А за что? В чем и перед кем мы с сестрами провинились? Кого мы можем обидеть? Я тоже, как другие сельские девчата, хочу жить ни кого не таясь, ничего не боясь. Я тоже имею право петь, танцевать на праздниках, ходить на девичники, с кувшином за плечом пробежаться на родник, секретничать со сверстницами, любить, ненавидеть. Я просто хочу быть сама собой!.. А какую же горькую долю я на сегодняшний день имею? Когда все женщины села покидают родник, как воровка иду на родник за водой. Когда сельская молодежь на концерт, в кино, просто так, поболтать собираются в сельском клубе, я на них пугливо смотрю из-за угла… О Аллах, кто лишил меня всего этого? Я умираю от тоски, помоги, защити меня! О Аллах, прошу, умоляю Тебя, дай мне хотя бы десятую долю частички счастья, которым Ты наделила сельских девчат!» — когда все эти мысли роем пчел проснулись у нее в сердце, ей так сильно стало жаль себя, что упала на постель. И чтобы не разреветься, дрожащие губы прикрыла тонкими длинными пальцами, и горькие слезы глотками пыталась проглотить во внутрь. Она задыхалась от слез, но горькая обида, громом разорвалась на части. От ее воплей задрожали стены спальни, зазвенели оконные стекла. Она с головой укрылась одеялом и задыхалась в рыданиях.