Пикник | страница 14
Чужая борода мешала разобраться. Чужие морщинки пролегли под глазами. Чужой запах шел от одежды. Чужая беспокойная бодрость слышалась в нескончаемом монологе:
– Не грустите… к лучшему… десять лет… я обещаю: десять лет – и вы дома. Одиссей дольше странствовал. И вернулся же… Людка увидит мир. До всего докопается. Ее будет не обмануть сладкими речами…
В Мюнхене отец сделал головокружительную карьеру. Ему предложили несколько рабочих мест на выбор. Он ни от одного не отказался. Профессорство в университете он совмещал с работой на радио «Свобода», кроме того, вел рубрику в солидном издании и выступал на всевозможных конференциях. Он явно наслаждался своей востребованностью, непререкаемостью собственного авторитета борца за правду и свободу. Вряд ли у него было время остановиться и задуматься о цене успеха, которую пришлось платить его близким. Он дарил им небывалое материальное благополучие, смели ли они держать на него обиду?
Впрочем, семьей они оставались лишь формально, на деле все жили порознь: отец – в холостяцкой городской квартире, заваленной книгами, мать – в полупустом загородном доме, ни с кем не общающаяся, кроме выращиваемых ею цветов. За все годы, проведенные ею на чужбине, мать ухитрилась не приобрести ни одной вещи: ни пары обуви, ни домашней утвари, ничего. Ее нежелание обзаводиться чем бы то ни было заметили хоть и не сразу, но достаточно быстро, ведь очутилась она в изгнании как погорелец, в чем была. При этом, в отличие от соотечественников, оказавшихся за границей, совершенно не стремилась приобретать, наверстывая упущенное. Она, словно боясь привязываться к вещам, восставала против любой покупки, панически протестуя:
– В могилу не унесешь. Мне ничего не надо!
Теперь она была готова в любой момент встать и уйти из жилища, ставшего временным пристанищем. Уйти, не собирая вещей, не оглядываясь, ни о чем не жалея. Так она чувствовала себя свободной и легкой. Но жить с ней рядом было отчего-то нелегко, окружающим быстро передавался владеющий ею дух опустошения.
Люда поселилась в интернате, не сожалея об отце и матери: тех, что были прежде, не вернешь, нынешние казались слишком чужими, сосредоточенными на себе. Постепенно привыкла она к неродному языку и к иной жизни. К следующему сентябрю она не чувствовала себя новенькой среди оживленно болтающих о летних впечатлениях девочек из вполне богатых буржуазных семей.
Она спрятала саму себя куда-то очень-очень глубоко – вместе с пионерским галстуком и клятвой «Всегда готов!», вместе с родным языком, не признающим никаких «рамочных конструкций» и других жестких правил немецкого, вместе со своим сокрушительным ужасом невозвратимой потери.