Salve, Регги | страница 51
14.
Когда я думаю так, когда подтверждаю свою пошлость и низость, порочность и мерзость, любовь кажется мне ужасно грязной вещью, грязной оттого, что она не может быть абсолютно чистой из-за той ничтожной доли грязи, существующей только для того, чтобы доказывать в сравнении святость любви. Любовь грязна. Поэтому я всегда испытываю чудовищное отвращение при каждом невольном воспоминии того, когда я был рядом, совсем рядом, с Мари, ужасаясь собственной сальности, собственной гнусности, собственной недостойности - ужасной недостойности. Я не достоин любить её, я не достоин думать о ней, недостойно вспоминать недостойность. Она - святая. Я ничтожество.
Прошлое и пошлое - два слова, созданные для моей парономазии, они противоположны полностью, не может быть такого, чтобы встретились они, их разница - только в присутствии одной буквы, в двух звуках, в тех самых звуках, с которых начинается Реггино имя. Нечеткая сдвоенность их заставляла его быть ещё очаровательнее и беспомощнее.
15.
Ночь. Оранжевые от неидеальности иммитации дневного света развратными вечерними светилами листья подёргивались, от ветра или просто так. Обтекая высокие многолетние набережные, вода в реке уходила прочь, поблёскивая такими же, как и листья, редкими и незначительными волнами.
Полночь. Регги, облокотившись на перила подозрительно безлюдного моста, смотрела на грешную реку. Я смотрел на Регги. Она замечала это, и вниз, наверное, смотрела, чтобы не смотреть на меня. Уходящая река, грусть неба - всё было каким-то одиноким, безвозвратным и вечным (оксюморон - не редкость). Я позволил себе некоторые стихи (всегда удивлялся пророческому воздействию неизменно-печального Аполлинера на меня): "Любовь уходит, как вода проточная, любовь уходит, как жизнь бессрочная".
Если бы я знал, какая реакция будет у этой юной ненавистницы Аполлинера, я, несомненно, не стал бы читать случайно выпрыгнувшие из плавности секунд стихи. Во-первых, Регги необъяснимо покраснела, то ли от случайно спровоцированной мной ярости (хотя, при чём тут ярость), то ли от борьбы между её интонациями: крайне уравновешенной и отчаянно переходящей на шипение, несмотря на явное пребладание первого. Во-вторых, результатом этой борьбы она попросила в приказном порядке (или приказала в просящем?) замолчать и не читать этих стихов никогда больше. Изрядно удивившись, я ответил чем-то сразу сглаживающим, но на неё это не подействовало. Мне, якобы не догадывающемуся, было интересным, чем же оцарапали её эти стихи. Самое банальное толкование этого я решительно отверг, обманывая себя недоверием к такой простоте. Через несколько меланхолических минут Регги вернулась в своё прежнее настроение, совершенно испортив его основание мне. Спустя ещё какую-то мелочь времени, она извинилась. Как я ненавижу извинения! Тем более, её. Она имела особенность наивно надувать губы, когда чувствовала себя виноватой предо мной. Наверное, такой Регги останется в моей памяти: с кокетливыми губами, со свойственным исключительно ей взглядом.