Вердикт двенадцати | страница 30



На службе его никто не любил, но и не недолюбливал: он столько времени проработал в фирме, что его воспринимали чуть ли не как предмет обстановки. Одна из девиц в отделе «Сыры и масло» рассказывала, что однажды, когда он в своем обычном сером костюме допоздна засиделся на службе, уборщица прошлась по нему тряпкой заодно с мебелью, причем ни он, ни она ничего не заметили. Он никогда не вел с сослуживцами разговоров на посторонние темы — говорил только по делу и держался при этом с протокольной вежливостью. Его не интересовали ни спорт, ни женщины, ни политика, ни положение дел в торговле, ни даже условия работы в Главном юго-западном отделении фирмы «Аллен и Аллен». Если кто-то пытался втянуть его в разговор на эти темы, он уклонялся, прибегая к одному из трех стереотипных ответов — в зависимости от положения собеседника:

(1). Все это меня не интересует, да и вам бы советовал заниматься своим делом.

(2). Виноват, но это меня не интересует.

(3). К сожалению, сэр, я в этом ничего не понимаю. Эта область меня как-то не интересовала.

Если верить его коллегам, он «всегда был такой». После нескольких неудачных попыток они оставили его в покое, так и не выяснив, какая же область его все-таки интересует.

Таким он и оставался до двадцати восьми лет; на двадцать девятом году он избрал для себя образ жизни и мышления, каких с тех пор строго придерживался. А до этого времени он представлял собой заурядного молодого человека, молчаливого и довольно неуклюжего, совершенно подавленного численностью своей семьи (у него было восемь братьев и сестер) и родственным долгом — помочь их всех накормить и поставить на ноги.

Он понимал, что лишен честолюбия и отнюдь не блещет умом. Ему стоило немалых усилий удовлетворительно справляться со своими обязанностями, его не отпускала усталость. Он видел, что помочь семье по-настоящему не сумеет, нечего и надеяться, да и родных он не очень любил. Это повергало его не столько в отчаяние, сколько в уныние; уже в юные годы он утратил смысл жизни, у него возникло чувство, словно на него взвален груз мало сказать — неподъемный, но еще и неинтересный. Его не привлекли ни выпивка, ни курение — они не приносили облегчения. Других способов скрасить жизнь он не пробовал. Если в нем изредка и проявлялась жизненная энергия, то лишь во внезапных вспышках гнева, когда он растягивал губы, обнажая зубы, и скалился на окружающих как собака. В такие минуты родные его боялись, хотя он ни разу никого не ударил, — вид у него бывал уж больно свирепый. Больше того, он бил при этом посуду — чашки, тарелки, — мог сломать и ножку у стула. К тому же он никогда не просил прощения после таких приступов ярости; он просто кончал бушевать.