Любовь и СМЕРШ | страница 56
— А ведь это ты… ты, Мирон… Павла убил!
Прием, конечно, был нечестный, но сработал безукоризненно. Примерно через полминуты молчания из трубки смущенно донеслось:
— Улет! Обсад! Лапы кверху.
— Так в чем, собственно, дело? — произнес я уже обыкновенным тоном. — Только не кривляйся, говори по-человечески.
— Да я вильнюсик посмотреть, собственно, архитектурушку, поведали люди добрые — живет там братан истовый, иконушки покажет, в монастырчики сводит.
— Я, братишка, уже по другой части, — ответил я, соображая, что деваться некуда, и что представитель сего сходу предъявит записку от моих старых питерских приятелей, с просьбой подогреть и обобрать. Но попытаться отогнать никогда не поздно.
— Синагога, литургия еврейская, кладбище, могила гаона. Это могу.
— Синагогушка, — радостно запричитала трубка, — евреюшки мои милые, жидки ненаглядные, я тоже вашего роду-племени, отворитеся, отопритеся, на могилку к гаонушке хочу, пустите меня на могилу гаона!
Этим он меня купил.
— Ладно, — сказал я, — приезжай. Ты где сейчас?
— Да я внизу, в автоматушке. Из окошечка выгляни, я и тут.
Действительно, в будке перед домом кто-то стоял. Значит, я не ошибся, адрес у него был.
— Поднимайся, — сказал я, — только без штучек, входи как человек и не ломай мебель от восторга.
— Хорошо, — сказала трубка нормальным голосом. — Уже иду.
Эдик оказался еврейским мальчиком из Ленинграда, студентом художественного училища. Он прожил у меня около месяца — почти все каникулы. Митьковская дурь начала сползать через неделю, словно кожа после загара, и к моменту его возвращения домой исчезла почти без следа. Чуждые идеи не живут долго, даже при всем внешнем блеске. В Ленинграде он сразу примкнул к хабадникам и во время нашей второй встречи расхаживал в стильном вельветовом картузе и цицит навыпуск. Теперь его звали Ури, а от митьковского периода остались только отдельные словечки в лексиконе. Через десять лет мы снова встретились, уже в Израиле.
— Эту историю, — начал Ури, слегка раскачиваясь, словно читая молитву, — рассказал мне посланник Ребе в Марокко. Фамилию называть не стану, но некоторым, — он многозначительно посмотрел на меня, — этот человек хорошо известен.
Перебивать Ури я не хотел, но сейчас, записывая повествование, могу признаться, что ни о каком посланнике Ребе в Марокко слыхом не слыхивал.
— И поскольку, — продолжил Ури, — за мельчайшую подробность можно поручиться головой, все рассказанное есть самая чистая правда, а не какое нибудь там письмо, пришедшее через двести лет.