Очерки Христианской Апологетики | страница 71
Остается также совершенно непонятным процесс отмирания государства и принудительных норм, если исключено духовное перерождение общества (предполагающее признание высших духовных ценностей). В течение всего переходного периода к высшей фазе развития общества принудительность не только не уничтожается, но еще более усиливается, распространяясь на такие стороны, которые прежде были в сфере частной жизни. «Каким образом, — пишет по этому поводу П. И. Новгородцев, — за актом насилия водворяется царство свободы; почему новое господство порождает упразднение господства — все это остается непонятным. Остается непонятным и то, почему прекращают свое действие исторические законы: с начала истории непрекращающаяся борьба, а теперь незыблемый мир. Не попадаем ли мы тут в область магических, волшебных метаморфоз?» (П. И. Новгородцев. «Об общественном идеале» ч. 2).
Это могло бы стать возможным при наличии духовного перерождения человека, единодушного духовного подъема (как в ранних христианских общинах). Но тогда требуется признание духовного содержания, объективная реальность духовного начала. Утверждается, что перерождение становится ненужным в силу простого изменения условий. Но ведь, как указывалось выше, в, этих новых условиях в течение всего переходного периода и первого срока коммунизма моменты диктатуры усиливаются, и люди воспитываются в атмосфере принуждения. Каким же образом данные условия сами собой могут воспитать в духе свободы? В современной литературе мы находим одно объяснение: то, что выполняется в настоящем принудительно, будет выполняться в будущем по привычке; долговременное принуждение создаст привычку, в силу которой человек уже сам не сможет поступать иначе, чем это требуется общественным строем. И только «редчайшие исключения», «уклонение от этого всенародного привычного строя» будут сопровождаться каким-либо серьезным наказанием со стороны общества» (В. И. Ленин). [33]
Можно сказать, однако, что такое перерождение людей в силу принуждения к привычке не является в каком-либо смысле объяснением перехода к «свободной ассоциации». Состояние, в котором человек оказывается под влиянием длительного принуждения, не создает условий для самостоятельного действия, скорее является крайним выражением несвободы (не напоминает ли оно скорее состояние раба или заключенного, с которого сняты цепи, потому что он потерял способность стремиться к свободе?). Опять-таки и в этом случае не человек, а внешний строй является самоцелью. Не находит действительных мотивов и тот «энтузиазм труда», тот «радостный труд», в котором марксизм хочет видеть основное содержание жизни. Труд не есть просто спорт и забава, но всегда предполагает преодоление известных «трудностей», известной жертвы, для которой нужны достаточные мотивы. Мотивы для жертвы дает не самый процесс труда. Процесс не есть цель, ради которой он предпринимается. Труд бесцельный («сизифов труд») не только не приносит радости, но еще, по мифологическим представлениям, является мучением, так же, как и труд принудительный, чуждый цели. Радостным может быть только труд свободный, осмысленный, совершаемый ради цели, которая сама по себе представляет неумирающую ценность. Труд должен иметь, как говорят, заинтересованность материальную или моральную, иначе он превращается в ярмо, в труд из-под палки, который поистине проклятие для человека. Чем выше эта заинтересованность, чем выше цели, ради которых трудится человек, чем они возвышеннее и благороднее, тем легче, интереснее, увлекательнее и самый процесс труда, тем незаметнее преодолеваются трудности, которые неизбежно сопутствуют всякой трудовой деятельности, возникают при всякой работе.