Основы лингвокультурологии | страница 67



Полное овладение родным языком – это не только приобретение средства общения, это ещё и почти одновременное приобщение к художественному творчеству. Л.Н. Толстой в письме Н.Н. Страхову (25.03.1872) высказал глубокую мысль о том, что язык «есть лучший поэтический регулятор». «Язык – сам по себе поэт» – не только красивая метафора, но и неоспоримая истина. М. Пришвин заметил как-то» что в России, вслушиваясь в народную речь и с томиком стихов Пушкина, легко стать поэтом. «В слове есть скрытая энергия, как в воде скрытая теплота, как в спящей почке дерева содержится возможность при благоприятных условиях сделаться самой деревом» [Пришвин 1990:413].

Мысль о слове как зерне художественного произведения, впервые отчётливо сформулированная А. А. Потебней, многократно подтверждалась теми, кто хорошо чувствовал Слово. Пастернак писал: «Первенство получает не человек и состояние его души, которому он ищет выражение, а язык, которым он хочет его выразить. Язык – родина и вместилише красоты и смысла, сам начинает думать и говорить за человека» (Пастернак Б. Доктор Живаго). Лауреат Нобелевской премии мексиканский поэт Октавио Пас подтверждает: «…Поэт – невольник языка» [Известия. 1990. 8 дек.]. Налицо великий круговорот: язык → художественное творчество язык. Писатель И. Померанцев убеждён, что драматическая доминанта английской поэзии – это борьба двух начал – англосаксонского и латинского. Побеждает то один пласт, то другой: у Шекспира – равновесие, у озерной школы – возвращение к латинским благозвучиям [Книжное обозрение. 2002. № 41. С. 5]. И. Бродский, переводивший свои стихи на английский, заметил, что английскую словесность корректирует сам язык, тяготеющий к точности и определённости [Иосиф Бродский… 1999: 26]. Ему принадлежит интересная мысль о том, что Достоевский был первым русским писателем, доверявшим интуиции языка больше, чем своей собственной, больше, чем установкам своей системы убеждений или же своей личной философии. «И язык отплатил ему сторицей. Придаточные предложения часто заносили его гораздо дальше, чем то позволили бы ему исходные намерения или интуиция. <…> он обращался с языком не столько как романист, сколько как поэт или как библейский пророк, требующий от аудитории не подражания, а обращения. <…> Достоевский понимал: для того, чтобы исследовать бесконечность, будь то бесконечность религиозная или бесконечность человеческой души, нет орудия более дальнобойного, нежели его в высшей степени флективный, со спиральными витками синтаксиса, родной язык» [Бродский 1999: 195–196).