Философия свободы. Европа | страница 66
Вероятно, самое глубокое несходство, которое разделяет исторические разыскания и естественно-научные, заключается в различии между внешним наблюдателем и деятелем. Именно эта разница между «внутренним» и «внешним», на которую впервые указал Вико, а за ним — и немцы, вызывает подозрения в «незаконности» у современных позитивистов. Это разница между вопросами «как?», «что?», «когда?», с одной стороны, и «почему?», «по какому правилу?», «по какому мотиву?», «с какой целью?» и тому подобное — с другой. Это разница между простой совместностью или последовательностью (к ним можно свести в конечном счете все естественные науки) и стройностью и интерпретацией; разница между знанием и пониманием фактов. Только понимание способно вобрать в себя знаменитое «единство в многообразии» (смысл которого так исказили, а значение — так преувеличили философы-идеалисты), в силу которого мы можем помыслить один и тот же объект выраженным разными способами и усмотреть сходства, которые сложно, а то и невозможно сформулировать, между тем, как в данном обществе принято одеваться, и тем, как там принято себя вести, или тем, как в данном обществе устроена система права, и тем, как там принято писать стихи; между архитектурой данной эпохи и домашним укладом; между науками данной эпохи и религиозными символами. Я говорю о том самом «духе законов» (или социальных институтов), о котором писал Монтескье и который «присущ» обществу. В самом деле, только понимание способно придать смысл самому слову «присущность»[33], без него мы бы не могли понять, о чем идет речь, когда говорят, что что-то присуще той или иной эпохе, стилю, устройству или характерно для них, или типично; и наоборот, мы не могли бы понять, что такое анахронизм, почему тот или иной феномен несовместим с таким-то временем. Такая несовместимость отличается от формального противоречия, когда теории или утверждения логически противоречат друг другу.
Без усиленного интереса к частным событиям или лицам как таковым[34], а не как к частным случаям общего правила, нет и не может быть исторического чутья, которое, как чувство момента у разведчиков, развивается благодаря сильной любви, ненависти или опасности. Именно это чувство ведет нас к пониманию, к открытию и к объяснению. Когда историк делает утверждения, скажем, «Ленин сыграл решающую роль в том, что русская революция свершилась» или «если бы не Уинстон Черчилль, Британия проиграла бы войну в 1940-м», то их рациональные основания (верны они сами или нет) не совпадают с основаниями таких обобщений, как «такие-то люди в такой-то ситуации обычно влияют на события таким-то образом», доказательная база которых может быть исключительно слабой, ибо нам важна в утверждениях не только их логическая связь с общими положениями. На самом деле мы вообще их так не проверяем; мы проверяем скорее, насколько они вписываются в наше представление о той или иной ситуации. Бесполезно и не нужно описывать этот вид знания как набор общих и частных или категорических и гипотетических утверждений. Каждое суждение, которое мы выносим в работе по истории или в повседневной жизни, включает в себя общие положения и утверждения, без которых нет ни мышления, ни языка. Иногда такие положения можно ясно сформулировать и составить из них модели; где это удается, там возникают естественные науки. Но описательный и объяснительный язык историков нельзя свести без натяжки к общим формулам и еще в меньшей степени — заменить моделями и их приложениями, поскольку историки стараются найти, зафиксировать, передать частные или даже уникальные феномены