Левый полусладкий | страница 45



19

Наши матери скрывали такие вещи от нас, которые потом как-то по-другому заставляли посмотреть на прошлое наших семей. У матери было две сестры. Она была старшая, средняя — тетя Женя — была младше ее на два-три года, а младшая — лет на двенадцать. Так вот, когда тетя Сима, младшая, умирала, она призналась нам, что двух сестер ее, то есть мою мать и ее сестру Женю, выдали замуж одновременно за двух братьев-татар. Они прожили в домах мужей около года, но одновременно почему-то ушли от них. Что за этим кроется, не знаю. Мать никогда об этом не говорила, даже сестре моей Людмиле. Но если ничего, то почему это скрывалось и почему только перед смертью моя тетя рассказывает это. Старший брат Валерий был черноволос, даже кудряв. На кого он был похож, я даже и не задумывался никогда. А вдруг это был сын от ее первого брака? Моя любовь к нему от этого не станет меньше, но как сложна была жизнь, казавшаяся такой простой. Однако тайна отношений моего отца и матери так и осталась для меня нераскрытой, вплоть до смерти моей мамы прямо на улице от сердечного удара. Она, конечно, пережила много. И то, что с двумя детьми и матерью жила в эвакуации, работая в колхозе. И то, что после войны, когда отец разыскал их, он день и ночь работал и, конечно же, ни в чем себе не отказывал. Мать переживала это, но молчала. Она была очень мудрой женщиной. «Ну и что, что я об этом ему скажу, хуже от этого будет только моим детям. Черт их там разберет, мужиков, но это именно он подарил мне моих двух сыновей и дочку. Это его дела, а это мои дела». Хотя многие доносили ей о его романе с его секретаршей. И вот когда загремело знаменитое ленинградское дело, и волна дошла даже до Крыма, сняли и посадили первого секретаря обкома, то и отца выгнали из партии. «Ну и что, где она и где я? Она же первая, сука, на него и донесла». Хотя и доносить-то ничего не было. Вскоре отца реабилитировали и восстановили. И он заболел уже навсегда. «Ну и что, где она и где я», — повторяла мать и смотрела на детей. А он, уже почти полубезумный, заканчивал свои дни в психбольнице, и, когда мы приходили к нему, он выходил в больничный дворик и нескончаемо тихо плакал, глядя на меня, сколько б мы ни сидели. «Все это мотня, сын, все — мотня», — говорил он. А вот что не мотня — не говорил, я видел это только в его глазах, небритости и плакал сам безудержно. Мать отправляла меня одного домой и оставалась с ним до вечера… Во всяком случае, я понимал, что он страдал не за свои поступки, а за чьи-то другие, переданные ему чуть ли не из рук в руки.