История одного путешествия | страница 58
— Ты заметил, — сказал я, переворачиваясь на живот: в таком положении как будто меньше хотелось есть, — что последнее время мы все меньше и меньше говорим о России?
Федя потер свой высокий лоб, оставляя на нем черные продольные следы, и отвечал нехотя:
— Мы меньше говорим потому, что наконец что-то делаем. Пока мы торчали в Марселе и пока не были уверены, что сможем уехать оттуда, единственное средство удовлетворить наш… — он остановился, подыскивая слово, — нашу жажду были слова. А теперь мы знаем, что с каждым поворотом винта мы все ближе к России… к настоящему делу, — добавил он, слегка запнувшись.
— Не думаешь ли ты, — сказал я, — что мы вроде раскольников? Не думаешь ли ты, что целый ряд символов для нас дороже того, что за этими символами лежит?
— Ты сам знаешь, что ради наших солдатских погон мы не предприняли бы нашего путешествия. Неверно и то, что ты говоришь о раскольниках. Ты, как и все интеллигенты, оторвавшийся от настоящей веры, ничего в раскольниках не понимаешь. Раскол произошел — в глубокой сущности своей — не из-за того, что Никон исправил церковные книги, а из-за того, что он сказал: «Я русский, а вера моя греческая». Я коммунизма не принимаю, потому что не русское это явление.
— Уж такое ли не русское? А если и не русское, то не думаешь ли ты, что оно вскоре «обрусеет»? Не в первый раз Россия переваривает чужие кушанья, а сама остается Россией, тем незыблемым, чем она была во время Ледового побоища, на Калке, в год Бородина и чем она останется, пока не исчезнет с лица земли русский язык.
— Ишь куда ты загнул. Это так далеко, что мы с тобой все равно не увидим.
Я закрыл глаза и начал думать о городе Орле, о родине отца, о местах, которые я никогда не видел. Я старался представить себе Пушкарную улицу, дом деда с бесконечными надстройками, фруктовый сад, Оку, но у меня ничего не получалось: мне трудно было представить себе то, что я никогда не видел. Наконец короткий зимний день начал клониться к вечеру, над головой прекратился грохот шагов, сменившийся шебуршанием щеток и плеском воды — матросы смывали угольную пыль. Голод приутих, я совсем о нем забыл, но еще больше прежнего хотелось курить. У нас, за мешками с мукой, уже совсем стемнело, когда загрохотали якорные цепи и мерно забилось пароходное сердце.
— Ну вот, теперь мы можем быть спокойны до Самсуна, — сказал я. — Когда заснут арабы, мы выберемся на палубу, а то уж слишком тоскливо лежать вот так целый день без движения.