История одного путешествия | страница 37



— Я этого не боюсь. — Я еще не отдышался и с трудом подбирал слова.

— …Тебе приносяща о всех и за вся, — закончил Федя. — Хорошо жить, — вдруг неожиданно сказал он и прибавил еле слышно: — А еще лучше — умереть.

Стоя на краю мола, мы закурили. Необычайная тишина охватила нас, — несмотря на ранний час, казалось, весь порт уже спит. Только вдалеке, на внешнем рейде, блестел тройным ожерельем иллюминаторов большой океанский пароход и доносились еле уловимые звуки оркестра. У самых наших ног чернела, не вздыхая, вода.

— Каким порою все кажется простым, — сказал Федя.

— А потом приходится расплачиваться за эту простоту, — добавил я.

— Не каркай! — Федя рассердился. — Тоже философ-дырка. Расплачиваться страшно только тому, кто никогда ничего не давал. Вот видишь, там, на молу, фонарь, — хочешь, я на него влезу?

На фонарь Феде влезть не удалось — фонарь был скользок, как вымазанный маслом. Мы нашли кучу щебня и начали кидать камни в море. В темноте ничего не было видно, только издали доносился глухой чмок паденья. Мы считали секунды — на двадцать девятой секунде Федя поставил рекорд и загордился. Мы еще долго бродили по пустым набережным Марсельского порта. Мы прыгали с разбега и с места, долго катили какую-то бочку, говорили о скитах, об искателях правды, о леших, о язычестве, следы которого так заметны в православии, и уже поздно вечером, еле добравшись до лагеря, усталые, завернули в маленькое закоптелое бистро. За стаканом черного кофе, пахнущего селедкой, — мы заказали два «натюра» на последние пятьдесят сантимов, весь капитал, имевшийся у нас обоих, — побратались. Я передал Феде иконку, данную мне бабушкой перед отъездом, и повесил себе на шею Федин медный крестик.


6


Жизнь на пароходе во время большого рейса прекрасна тем, что каждую минуту, каждую секунду, стоит только прислушаться и немного придержать дыхание, как начинаешь улавливать непрерывное, гармоническое биение пароходного сердца. Оно повсюду, от него нельзя уйти. Даже ночью, сквозь сон, вздохи поршней, гуденье маховых колес, лязг отдельных частей — все, смешиваясь в мерный стук, наполняет дремлющее сознание ощущением новой жизни, пришедшей неизвестно откуда, слившейся с жизнью, которая уже была в человеке, и наполнившей все его бытие новым, чудесным дыханием.

Цель нашего путешествия представлялась мне ясной и простой. Уверенность в победе, в том, что мы не даром бросаем на ветер наши жизни, крепла во мне с каждым часом. Я целые дни бродил по пароходу, вернее, по тем закоулкам парохода, где нам, пассажирам четвертого класса, или попросту «трюмным крысам», позволялось бродить. Минуя узким служебным коридорчиком роскошные каюты и салоны, предназначавшиеся для богачей, — впрочем, такими мне казались все, у кого в кармане было больше десяти франков, — я пробрался на нос парохода и здесь, защищенный от ветра колесами крепко заснувшей лебедки, служившей для поднятия якоря, устраивался на просмоленных канатах, скрученных широкими кругами и пахнувших морем еще больше, чем пахнет само море. Эти канаты казались мне куда более мягкими и удобными, чем обитые зеленым бархатом широкие кресла курительного зала первого класса, откуда меня в первый день нашего путешествия выгнал обшитый с ног до головы серебряными галунами, с лицом, накрахмаленным, как стоячий воротничок, узкоплечий лакей. Вверху, над моей головою, выше капитанского мостика, выше закоптелого флагштока мертвой мачты — и зачем пароходу мачты, если на них никогда не поднимают парусов? — в голубом небе проплывали перистой стайкой легкие облака. Ветер, дувший с берегов Африки, скрывавшейся за южным краем моря, был так нежен, что не верилось календарю, показывавшему начало января.