Не умереть от истины | страница 15
Аленка брела с ведерком в руках. У песочницы конопатый Иванов подставил ей подножку, и она растянулась на тропинке, ударившись виском о деревянную перегородку. Ведерко со звоном откатилось в сторону. Сергей чуть не взвыл от бешенства. Он до боли сжал кулаки и зарычал. Первым порывом было перемахнуть через низкий забор, дать оплеуху Иванову, наорать на воспиталку и обнять Аленку. Но он тут же вспомнил, что его как бы уже и нет на белом свете. И снова кольнуло: «Что же я натворил!»
Воспиталка подбежала к Аленке, подняла ее, девочка не издала ни звука. Так бывало всегда. В этом была такая взрослая, такая глубокая способность противостоять обидам и всему миру, что он только диву дался в очередной раз — откуда это. Машка была совсем иной — шумной, порой вздорной, эмоции хлестали из нее, как вино из продырявленного бурдюка.
Сергей поднял ворот отцовской куртки, вдавил шею в плечи, ужался — то ли от горя, что жизнь сотворила с ним такое, то ли от ставшего уже привычным нежелания быть узнанным, — соскользнул со скамейки в узкое безжизненное пространство между серыми домами-колодцами и тяжелой походкой неудачника поплыл в неизвестном направлении. В одно мгновение он почувствовал себя состарившимся, словно человек, вышедший из летаргического сна. Перед ним открылась бездна — бездна свободного времени, наконец, просто свободы, и что делать с этим днем, да и со всей своей вымороченной жизнью он совершенно не знал.
Еще вчера он бредил свободой. Он представлял себя где-нибудь на берегу теплого моря — в благословенном одиночестве, непременно в белых одеждах, с карандашом и бумагой в руках, сочиняющим сценарий — лучший сценарий, который когда-либо держал в руках. И вот теперь, когда перед ним лежала вечность, бери, казалось бы, в руки все, что хочешь, и дерзай, — ни иронии тебе Машкиной, ни едких замечаний Горяева, ничего такого, мысль о чем всегда расхолаживала, — от открывшихся горизонтов, практически безграничных творческих возможностей радости не было никакой.
Три дня Сергей протаскался по вокзалу. Самая главная правда его жизни заключалась теперь в том, что в данный момент времени он сидел в зале ожидания, насквозь провонявшем запахами дешевой колбасы, и не имел ни малейшего представления, как жить дальше. Первую мысль о том, чтобы завалиться к Ленке, он начисто отмел — не для этого он городил весь сыр-бор. В конце концов, это было бы просто пошло, а вот пошлости он не терпел. Мысль о Насте он развивать не стал. Махнуть к Антону или Тимуру в принципе можно было, но тогда надо было бы иметь хоть какой-то план дальнейших действий, но плана как раз не было. Было лишь желание забуриться куда-то, затаиться, испить всю чашу скорби по самому себе, докопаться до подлинного в себе. К тому же он понял, что объяснять что-либо Антону, Тимуру или еще кому-то третьему он не в силах, к тому же, что объяснять, он не знал.