Эйфельхайм: город-призрак | страница 3
В те дни у нас были более достойные папы, подумал Дитрих и тут же одернул себя. Кто он такой, чтобы судить других? Ныне святая церковь, если и не была открыто гонима королями, которые лишь назывались христианами, то стала игрушкой французской короны. Покорность была более изощренным гонением и, возможно, требовала более изощренной храбрости. Французы не отрубили Бонифацию голову, как римляне Сиксту, но папа умер от грубого обращения.
Бонифаций был гордым, высокомерным человеком без единого друга во всем мире; и, тем не менее, не был ли он тоже мучеником? Но Бонифаций умер не столько за Слово Божие, сколько за провозглашение — к великому неудовольствию короля Филиппа и его двора — буллы Unam Sanctum,[3] тогда как Сикст был Божьим человеком в безбожный век.
Дитрих вдруг оглянулся, затем выбранил себя за малодушие. Не думает же он, что они могут прийти и за ним тоже? Разумеется, могут. Но какие основания были у маркграфа Фридриха, чтобы отдать приказ о его пленении?
Или скорее, какие основания, о которых мог бы знать Фридрих?
Не бойтесь же, внушала прочитанная молитва, самое частое внушение из уст Всевышнего. Он вновь подумал о Сиксте. Если древние не падали духом даже перед лицом смерти, почему его собственное сердце, вразумленное современной премудростью, стало прибежищем страха безо всякого серьезного на то основания?
Дитрих пристально вгляделся в колышущиеся волоски на тыльной стороне руки, пригладил их и увидел, как они снова поднялись. Как бы Буридан и Альбрехт трактовали это явление? Дитрих отметил место в книге перед службой первого часа; затем вставил в подсвечник новую рассчитанную на час свечу, обрезал конец и зажег при помощи вощеного фитиля от огарка прежней.
Альбрехт писал: Experimentum solum certificat in talibus. Опыт — единственно надежное руководство.
Дитрих посмотрел на шерстяной рукав мантии в отсвете пламени свечи, и его губы медленно разошлись в улыбке. Он ощутил странное удовлетворение, которое охватывало его всякий раз, когда ему удавалось сформулировать вопрос и затем добиться от окружающего мира ответа на него.
Ворсинки шерсти на рукаве тоже стояли дыбом. Ergo,[4] подумал он, побудительная сила, оказавшая воздействие на его волосы, была внешней и материальной, поскольку шерстяная ряса не имела части духовной, а потому пугаться не могла. Поэтому невыразимый ужас, который охватил его, был не более чем отражением этого материального воздействия на его душу.