Золотаюшка | страница 2



Да, время отшлепало свою торжественную печать на его десяти тревожных победных годах жизни, что прошли в боях и походах. Еще слышатся тупые стуки копыт по широким трактам и пыльным дорогам, еще зеленая травка под березами манит прилечь, забыться, поспать часок-другой, еще в ушах потрескивают выстрелы, стрекот пулемета, слышатся надсадные выдохи «хряк» в огненной лавине конниц, когда молнией летала сабля по загривкам бандитов.

И вот бандиты разбиты, очищена южноуральская округа от недобитых дутовских войск, отвоевана и сбережена для республики, для красной Родины государственная Магнит-гора, милая железная голубушка, на сохранение которой был он когда-то послан сюда лично Владимиром Ильичей и Дзержинским…

Неужели эскадрон мимо пропылит?

Над головой треснуло небо, задышали, погудывая, высотные ветра. Жемчужный запахнул бушлат, накрепко припечатал бескозырку на затылок и в этой грозной тишине вспомнил самое главное.

Когда-то, еще в 21-м году, думал, что вконец отстрелялся, ан нет — вызвали его из родной Увельки, из-под Челябинска, аж в Уральский губком. Сдав в Екатеринбурге партийным товарищам свой тяжелый маузер, он получил взамен оружия мандат, в коем ему предписывалось незамедлительно выехать в Москву и прибыть в распоряжение товарища Дзержинского.

Значит, не отстрелялся еще… Думал, хлеба будет ро́стить, да вот понадобился зачем-то Феликсу Эдмундовичу. Вспомнила ЧК о нем… Душе приятно, конечно. А раз так, давай-ка в путь собирайся, до Москвы добирайся! И тогда подумал он, что, видать, еще не отстрелялся… И тогда снова ему слышались выстрелы, отчаянный топот копыт. Уходил как-то от погони, шарахалось в сторону огромное солнце и пряталось за горизонт, сдавливала грудь тугая, взмокшая от зноя тельняшка, и было ему тогда не то чтобы не по себе, а как-то на душе неуютно.

Перед Москвой нужно было собраться и приодеться во что-ничто, и он двинул на базар. Он хорошо помнит, что его раздражали и легкий мирный пушистый снежок, устилавший городские улицы, вроде шлейфа у подвенечного платья, и равнодушные неторопливые прохожие, которые, как ему казалось, и в жисть не проваливались по самую шею в степные самодовольные сугробы около белоказачьих станиц, и чужое, городское, озябшее красноватое солнце над черной сиротливой речкой Исеть, и собственная одинокость.

На толкучке около кладбища, что неподалеку от Ивановской церкви, он успел еще застать подвыпивших старьевщиков и долго искал поддевочку какую-нибудь и непременно сапоги, по-матросски приценивался. Суконный пиджак — сразу! Яловые сапоги — сразу! Ну и рубаху с картузом — тоже. Поддевочки он не сыскал. Ему сказали: «Была, была — пропили! Фартовая поддевочка!» Связав все эти робы в узел и перекинув через плечо, он двинулся по направлению вокзала, кося глазом на встречные «жраловки», оставляя за спиной и кладбище, и Ивановскую церковь, и колышущиеся тени на ее огромной белой стене от гульбы среди барыг, калек и пропойц.