Можайский-3: Саевич и другие | страница 38
— Если судить по последствиям, — Саевич бросил взгляд на Чулицкого, — Юрий Михайлович прав: следуй барон своим собственным словам, не было бы человека лучшего. Но… получилось так, как получилось. Однако в тот день, а точнее — в тот вечер у меня не было никаких причин не верить барону. Его высокопарные слова вовсе не казались высокопарными на фоне сказанного ранее. Скорее, они выглядели подходящим и логичным завершением рассказа о пережитых бароном ужасах. И вызывали не смех, — теперь Саевич бросил взгляд на Можайского, — а уважение.
«Однако, давайте закончим. — Барон, стоявший всё это время — время, потребовавшееся ему на рассказ о его злоключениях в Азии, — с моим штативом на плече, шагнул от парапета к коляске и принялся пристраивать в нее не слишком удобную для перевозки вещь. — Ну, как-то так».
— Я поднял последний из остававшихся на панели ящичков — он был снабжен веревочкой для носки через шею или плечо — и, поколебавшись, решил не ставить его в коляску, а так и держать в руках: веса он был невеликого, а в ногах мог бы и пострадать.
«Разумно, — одобрил барон. — Странная штука. Вроде бы и не маленькая коляска, но посмотрите: заполнена вся. Да так, что нам и самим-то места едва достанет!»
— Может, мне лучше дойти пешком?
«Ну, что вы, Григорий Александрович! — Барон взгромоздился в коляску, взял вожжи и подал мне свободную руку. — Давайте!»
— Я тоже пристроился, и мы покатили. Ехать нам было недалеко: барон вызвался доставить меня домой, а в коляске весь путь едва ли мог занять больше пяти минут. Но движение было достаточно плотным: в обе стороны по набережной шел поток самого разного транспорта. Это требовало внимания, и правивший самостоятельно барон сосредоточенно смотрел на дорогу, не отвлекаясь на беседы. Только раз или два он обратился ко мне с какими-то ироничными — насчет других участников движения — замечаниями. Всё остальное время я был предоставлен самому себе и занимался тем, чем люди обычно и занимаются в таких ситуациях: глазел по сторонам.
Саевич мимолетно улыбнулся, вызвав невольные улыбки и у других.
— Пока мы ехали вдоль сада, было полное ощущение того, что уже наступила ночь. Небо над нами совершенно стемнело, помимо половинки Луны, на нем показались звезды. Фонарные огни отчасти засвечивали картинку, но тем сильнее и яснее было понимание того, что день ушел безвозвратно. Однако стоило нам поравняться с Карповкой, как в широкий просвет ударило солнце! В сущности, оно уже село. Только прихотью места его лучи — последние, задержавшиеся лишь на минуту — достигали земли и, отделившись от невидимого уже светила, касались воды и зданий. Вода золотилась густо, можно сказать — неприятно, слепя и волнуясь беспокойными бликами. А вот к домам лучи притрагивались ласково и бережно. Торец офицерского корпуса, в белый день не слишком приветливый в своей болезненной желтизне, теперь казался воплощением неземной красоты: настолько нежным, непередаваемым никакими словами стал его цвет! Даже не цвет, а оттенок цвета — один из возможных тысяч. Увидев это, я загрустил: вот еще одно доказательство того, что ни моя, ни чья-то еще камеры никогда не смогут схватить такое совершенство и навек запечатлеть его на фотографию! Чего же стоили мои усилия? И был ли смысл их продолжать? На сердце стало тоскливо. А когда коляска снова, поравнявшись с фасадом корпуса, погрузилась в ночь, тоска затопила меня совершенно!