Можайский-1: Начало | страница 12



— Дипломатический скандал.

— Вы точно уловили суть. И не только дипломатический — пусть, вероятно, и не скандал, а большая напряженность, — но и национальный. Французы и так-то не забыли унижение, которому подверглись еще сравнительно недавно, а тут… картина маслом, уж извините за такое сравнение: иностранец, на французском судне проявляющий чудеса храбрости и благородства, в то время как сами французы зверствуют и скотствуют, предводительствуемые цветом нации! В общих интересах было избежать широкой огласки произошедшего. К счастью, многим из спасшихся нечем было похвастать, а тем, кто хотел правосудия, удалось внушить мысль о неизбежности выбора меньшего зла. Сложнее всего было с газетчиками. Но и с ними удалось совладать.

— И вы, почти незамеченный и скоро забытый, вернулись в Россию. Где тоже не встретили фанфары.

Услышав о фанфарах, Можайский не удержался от улыбки — настоящей, а не застывшей в глазах:

— Нет, почему же? Владимир[4] оттуда. Да и французы — не будем на них наговаривать — фанфарами побренчали. Правда, уже вдогонку и за стенами своего посольства. Смотрите. — Можайский выдвинул другой ящик стола и, достав из него обитую бархатом коробочку, открыл ее и положил перед Вадимом Арнольдовичем. — Знак офицера Почетного легиона.

Теперь уже Гесс грустно вздохнул:

— Награда за молчание из приличия? Очаровательно.

— Давайте думать иначе, — Можайский опять не удержался от настоящей улыбки. — Награда за сдержанность. Ведь я, Бог тому свидетель, никого на «Афине» не убил. А хотелось так, что я даже палец на курок не решался класть!


3

Истинная история «Афины», не попавшая в газеты, но вынужденно рассказанная Можайским, быстро разошлась «кругами», словно от брошенного в воду камня. И, как и в случае с поднятым камнем волнением, чем дальше от «эпицентра» находилась «волна», тем более искаженной и даже причудливой она казалась.

Близкий круг подчиненных Можайского воспринял ее «из первых» уст — непосредственно от Вадима Арнольдовича — и отнесся к ней с должными сдержанностью и уважением. Ровно с того момента все домыслы и нелицеприятные для Можайского фантазии прекратили свое существование, сменившись поначалу трезвым профессиональным сотрудничеством, не замутненным никакими сомнениями, а потом, по мере того, как Можайского узнавали всё ближе с чисто человеческих, обыденных, если можно так выразиться, сторон, и дружеской приязнью.

На другом полюсе от «эпицентра» находились нижние чины. Из них околоточные, имевшие ежедневное непосредственное общение с Можайским и уже в силу этого знавшие его лучше, чем те же городовые, судили хотя и с меньшей, нежели чиновники и офицеры, щепетильностью в отношении фактов, но все-таки сравнительно здраво. В их интерпретациях не было ничего фантастического, непосильного для человеческих возможностей, но уже присутствовал дух героизации: тот самый дух, который закладывает основы не только уважения, но и любви — не слишком осмысленной на деле, но всё еще создающей видимость апелляции к рассудку.