Дети блокады | страница 29



Вечер. Темнеют окна. Светятся красные жерла буржуек. Пахнет жареным хлебом: Многие подсушивают, поджаривают свой хлеб на горячем железе. Темные тени с горящими лучинками в руках движутся по залу. Огоньки вспыхивают у буржуек и растекаются по разным углам, высвечивая прямоугольники коек, гаснут и снова возникают, как светлячки в лесу.

Ужин. Снова роскошный. Настоящая пшенная каша с шершавыми желтыми крупинками и… по пятьдесят граммов вина! Вот это уже настоящее чудо! Папа одним глотком разделывается со своим вином, а я сливаю свое в кашу. Потрясающая вкуснота, и внутри становится тепло.

Ночь.

Темнота.

Храп, стоны, кто-то слабым голосом зовет сестру. Движутся, встречаясь и расходясь, светляки лучинок. И вдруг крик! В нашем ряду — истошный и пронзительный:

— Он ушел недавно! Верните! Я не хочу… Я не буду… Почему трупы? Почему трупы?..

На койках зашевелились. Поднимаются с подушек головы, лучики-светлячки начинают движение к центру, и в их неровном мелькающем свете я вижу, справа от меня, примерно с шестой койки, встает огромный белый человек в очках с воздетыми к небу руками. Это из его разверстого рта несется бессмысленный отчаянный крик, взбудораживший всю палату.

Прибегают сестры. Они пытаются уложить кричащего, но он исступленно расталкивает их, и над темным встревоженным залом несется его безумный вопль:

— Я архитектор… Я вас не знаю!.. Верните его! У меня рост Петра Великого…

— Сошел с ума, говорит папа. — Психика не справилась. Надо помочь уложить его.

Он встает и направляется вглубь зала, туда, где происходит суматоха. Белые халаты вперемешку с темными тенями возятся у койки обезумевшего. Вспыхивающие лучинки выхватывают из мрака темный длинный предмет — носилки, глухой шум борьбы, выкрики…

Четверо, сопровождаемые факельным шествием, выносят человека из палаты.

Папа возвращается и ложится. Мы пытаемся заснуть. В темноте голос:

— Не донесли до изолятора. Отдал концы на носилках…

К утру еще двоих выносят из палаты. Они умерли тихо.

Наступает другой день, и третий. Каждое утро я ссыпаю свою ложку сахарного песка в банку, чтобы отдать Мирре, когда она придет. К нам не пускают, но мы обмениваемся записками, которые папа приносит из приемного покоя. Я жадно набрасываюсь на эти листки, исписанные знакомым красивым учительским почерком. «Мой родной! У нас все благополучно. Мы здоровы и относительно сыты. О нас беспокоиться не следует, надо поправиться тебе и папе. Сегодня мы с мамой приготовили на завтрак поджаренный хлеб и мучную кашу. Вчера я принесла от Лили немного рисовой плюс твоя школьная тарелка супа — вместе что-то дают, оставляя чувство сытости надолго. А я вообще в этом смысле счастливица — есть не хочется. У Лили все нормально. Я счастлива, что эти дни она полностью ела свой обед — ей тоже надо немного окрепнуть. Она дала мне 700 граммов хлеба, 50 грамм масла и 35 грамм песку, так что мы вчера пировали. Кончаю. Тороплюсь к вам. Любящая тебя сестра. 10 февраля 1942 г.». И другая записка. Такой же знакомый, но другой, детский почерк. «Братик мой! Ты будешь спасен, ты поправишься, ты силен духом, спаси нам папу, поддерживай его морально, не давай ему быть угрюмым, говори с ним. Будь здоров, дорогой, не могу много писать. Целую тебя. Лиля. 9 февраля 1942 г.».