Готическое общество: морфология кошмара | страница 47



В нынешней России вопрос о том, как преступления советской власти, размах которых был бы невозможен без соучастия всего общества, влияют на настоящее и будущее этой страны, не вызывает бурных общественных дискуссий и политических разногласий. Мысль о нашей ответственности за прошлое и нашей исторической вине не звучит с телеэкранов и не выплескивается на первые полосы газет. Об этом не говорят политики, не спорят интеллектуалы. Иными словами, из советской истории изгнана политика, и в этом — важная черта уникального российского отношения к своей страшной и позорной истории.

Разительный контраст с нашим неполитизированным отношением к советскому прошлому проступает особенно отчетливо при сравнении с европейскими странами. Нацизм был признан преступным режимом. Был принят целый ряд политических мер, которые способствовали денацификации Германии. В сегодняшней Европе, в которой трудная проработка прошлого прошла разные этапы и потребовала длительного общественного внимания, вопрос об исторической вине и ответственности за фашизм, Холокост, Третий рейх, Виши — это важная политическая тема, находящая свое выражение с процессах над виновными в преступлениях против человечества и публичных дебатах, острота которых ничуть не уменьшается по мере того, как уходят из жизни современники событий[114].

Несмотря на многие миллионы жертв, КПСС так и не была признана преступной организацией, советская власть — преступным режимом, а революция 1991 года не только не привела к процессам над палачами, но не смогла даже недвусмысленно осудить их преступления[115].

Как удалось достичь столь единодушного «национального примирения»? Может быть, причина, по которой у пострадавших от советских репрессий не возникло особого самосознания, в том, что, в отличие от подвергнутых геноциду народов, у жертв советских репрессий отсутствовало ощущение обреченности, неизбежности: а вдруг меня не коснется, а вдруг трагедия отца, брата, друга обойдет меня стороной?

Конечно, репрессии против «врагов народа и членов их семей» были эффективным инструментом искоренения особого самосознания жертв. Слишком опасной была память о ГУЛАГе, слишком силен был страх, передаваемый в семье. Мы стремились растворить, задушить то, что было страшно воспринимать иначе, чем личную трагедию, подменить ее для себя и для детей официальной, разрешенной историей — историей, ничего общего не имевшей с семейным прошлым. Мы стремились вернуться к «нормальной жизни» и обеспечить ее детям любой ценой. Поэтому из нас не выросло борцов, и поэтому мы не можем не ощущать своей доли ответственности.