Липяги | страница 35
— У нас в полку одни мужчины. Женщины только связистки да медички. Мужчин много, а женщин мало. Совсем как в песне. Поймите, мамаша: очень трудно на войне женщине. Мужики увиваются, подарки, слова разные. Сам полковник никогда не пройдет мимо санчасти, чтобы не заглянуть. Можно было составить более приличную партию. А полюбила вот деревенщину… — и, догадавшись по надутому лицу Федора, что сболтнула лишку, примиряюще добавила: — Но мне никого другого не надо ни за какие деньги! Посмотри, Федя, это яйцо, кажись, тухлое.
Федор берет очищенное яйцо, смотрит, пожимает плечами. Мать меняется в лице. Мне жаль ее. Она-то знает, что яйцу некогда протухнуть. Она ждет не дождется, когда снесется та или иная курица, щупает их, затыкает все дыры в плетнях: не дай бог греха, убежит и снесет яйцо у соседей.
Мать отдает яйцо Степахе; тот, не долго думая, с вытаращенными глазами проглатывает его и вылезает из-за стола. Мать молча провожает его взглядом. Она знает, почему он вылез. Она с трудом сдерживает слезы.
Невесел и отец. «Такую полоть не пошлешь», — думает небось он, глядя на невестку.
После рассказов про полковых мужчин и про жизнь в Европе не помню кто — то ли отец, а может быть, мать — осторожно справляется о том, что они намерены делать дальше.
— Отдохнем, посмотрим, — отвечает Федор.
Мать вздыхает. Федя был на последнем курсе, когда началась война. Оставалось лишь защитить диплом. Рулоны бумаги с чертежами она сумела уберечь даже от немцев. Мать думала, что, вернувшись из Германии. Федя в первый же день заберет эти чертежи и поедет в техникум. Но он про них даже не вспомнил. И ей стало горько.
Лишь один отец не терял уверенности. Снова, как в свое время передо мной, он начал выкладывать свою «колхозную номенклатуру»: и завфермой можно устроить, и бригадиром строителей…
— Ну что вы, папа! — говорит за Федора супруга, вытирая губы ручником. — Разве мы можем оставаться навсегда в деревне?!
Чай пили молча.
Выходя следом за сержантшей из-за стола, Федор щелкнул крышкой серебряного портсигара и, угощая отца сигаретой, как бы между прочим сказал:
— Папа, я думаю отгородить себе угол в избе. Как-никак все-таки семья.
Если я что-либо и не любил в нашей избе, так этот угол, вернее, эту перегородку. По-моему, с нее-то именно и надо было начинать потрошить избу. Но переборка, как назло, стояла. Она и печка. Все так, как на пожарище. Неестественно высокая черная труба и запах гари.
Теперь, когда на стенах осталось по два-три венца, нечего было опасаться, что сверху на тебя полетит бревно. Разваливай, раскатывай!