Собрание сочинений (Том 3) | страница 54
- То есть?
- Закладывает вас, как говорится.
- Пули в жестянке - этого еще мало. В конце концов, я заботился о коллективе.
- А рыба - тоже забота о коллективе?
- Какая рыба?
- Храбриков все записывал. Смотрите. Числа, когда вертолет ходил на станцию. Фамилии проводников. Корешки телеграмм вашей жене.
- Я об этом ничего не знал. Может, он хотел сделать приятное?
- Бросьте, Петр Петрович. Храбриков говорит про вас совсем иначе.
25 мая. 17 часов
НИКОЛАЙ СИМОНОВ
Николай сидел, скукожась, вдавив шею в плечи, и мысли его бродили далеко от этих мест, от этих ребят, от этого времени.
Поперву, когда видно стало, что хвалиться им своим островом ни к чему, начал шутковать, да вот Орелик сбил все, о стихиях говорить подначивал и сам такое рассказал, что теперь ему, дяде Коле, как они его кличут, не до смеха и не до шуткования.
Вспомнил он себя в многодавней давности, - странно, будто и не с ним это было, а с кем-то иным: другого лица, другого сложения, другой жизни, и, вспомнив, влез в то изгоняемое годами, забываемое и никак не забываемое, в то, что норовил он как бы заровнять, сгладить, да так, видать, и не смог.
- Дядя Коля, твой черед! - окликнул его Орелик, уже не улыбаясь, как сперва, не хорохорясь, погрустнев.
- Нет, я про стихии-то не знаю, - ответил дядя Коля и, подумав, будто убеждаясь в этом, снова подтвердил: - Не знаю.
- Ну что иное расскажи! - потребовал Семка.
"Надо ли?" - подумал нерешительно дядя Коля, поднимая глаза и обводя пацанов этих, обошедших его в жизни, расторопных, толковых. "Надо ли и к месту ли сказано будет? - снова взвесил он, не понимая толком, отчего вдруг после ледника Валькиного пришло на ум покрытое давнолетней забытостью. Какое-то слово, ровно камень, обрушило и повлекло за собой память. - Какое же слово, - напряженно вспоминал он. - Стихия? Нет... Хотя это, может, тоже стихия? Все же, видать, не оно. Жертвы. Вот жертвы".
Не глядя на парней, заскорузлыми, огрубелыми пальцами выхватил Симонов из костра уголек, прикурил цигарку, откашлял густо и смачно вечно застуженную глотку и сказал:
- Я про войну расскажу.
- А ты воевал, что ли? - удивился Семка.
- Воевал и не говорил? - спросил Слава.
Он мотнул головой, потому что и воевал, и не говорил, и не гордился своей солдатской службой, которая бывает разной: и геройской, и не геройской, обыкновенной, и такой, как у него, - жуткой. Про войну он не рассказывал никому, никогда, не говорил и Кланьке, боясь напугать ее, но теперь чувствовал, что не устоит, что расскажет этим пацанам всю про себя правду, что не должен он более держать в себе такое один.