Том 4. Красная комната | страница 74
Мария взглянула на него.
— Ты очень некрасив. Но у тебя хороший вид!
— О, барышня, если бы вы знали, как вы ранили мое сердце! Я никогда не видел женщины, которая полюбила бы меня; я видел так много мужчин, которые были счастливы, хотя были уродливее меня; но женщина — проклятая загадка, и поэтому я ее презираю!
— Это хорошо, Олэ! — раздался голос из трубы, где помещалась голова Игберга. — Это хорошо!
Олэ хотел вернуться к очагу, но он коснулся темы, которая очень интересовала Марию, к тому же он сыграл на струне, звук которой ей был знаком. Она уселась рядом с ним, и они погрузились в продолжительную, серьезную беседу — о любви и женщинах.
Ренгьельм, бывший весь вечер тише обыкновенного и на которого никто не обращал внимания, вдруг ожил и очутился теперь вблизи Фалька на углу дивана. Что-то у него давно было на сердце, чего он давно не замечал. Он взял свою пивную кружку и стукнул по столу, как бы желая держать речь, и когда его ближайшие соседи обратили на него внимание, он произнес дрожащим голосом:
— Господа, вы думаете, что я скотина, я знаю; Фальк, я знаю, ты думаешь, что я глуп, но вы увидите, друзья мои, чёрт побери, вы увидите!..
Он возвысил голос и ударил кружкой по столу, так что она разлетелась, после чего он упал на диван и заснул. Эта выходка, не так уже необычная, привлекла внимание Марии. Она встала и прервала разговор с Олэ, который к тому же уже начинал покидать абстрактную сторону вопроса.
— Нет, что за красивый малый! Откуда он у вас? Бедный малый! Он такой сонный! Я его совсем не видала.
Она подложила ему подушку под голову и покрыла его шалью.
— Какие маленькие руки! У вас не такие, мужичье! И что за лицо! Какое невинное! Тьфу, Альбер! Это ты его соблазнил выпить так много!
Был ли в эхом виноват Лундель или другой кто-то, это теперь не имело значения, ибо человек был пьян; но достоверно было то, что никому не приходилось соблазнять его, потому что его снедало постоянное желание заглушить внутреннюю тревогу, гнавшую его от работы.
Лундель не встревожился замечаниями своей прекрасной подруги; зато возрастающее опьянение пробудило его религиозные чувства, порядочно притупившиеся вследствие обильного ужина. Он поднялся, наполнил свою кружку, оперся о комод и потребовал внимания.
— Милостивые государи! — он вспомнил о присутствии магдалины, — и милостивые государыни! Сегодня вечером мы ели и пили в намерении, если глядеть с материалистической точки зрения, исходящем только из низменных, животных элементов нашего существа, которое в момент, подобный настоящему, когда приближается час расставания… мы видим здесь печальное зрелище порока, именуемого пьянством! Но истинное религиозное чувство пробуждается, когда после вечера, проведенного в кругу друзей, чувствуешь себя обязанным поднять стакан в честь того, кто проявил особый талант. Я подразумеваю Селлена. Такой пример, утверждаю я, высказался здесь с величайшей силой, и поэтому я припоминаю те прекрасные слова, которые всегда будут звучать в моих ушах, и я уверен, что все мы сохраним их в памяти, хотя бы это место было и не очень подходящее; этот молодой человек, павший жертвой порока, который мы называем пьянством, втерся, к сожалению, в наше общество и, коротко говоря, проявил более печальные результаты, чем можно было ожидать. За твое здоровье, благородный друг Селлен, я желаю тебе того счастья, которого заслуживает твое благородное сердце! И за твое здоровье, Олэ Монтанус! Фальк тоже благородный человек, который больше проявится, когда его религиозное чувство достигнет той твердости, за которую ручается его характер. Об Игберге я не хочу говорить, ибо тот теперь избрал свой собственный путь — философский, на котором я желаю ему успеха.