Все во мне... | страница 97



ее это не устроило, и в конце концов она почему-то сделала выбор в пользу десятого, что и зафиксировала на одном из листов. По долгу службы она ознакомила меня с так называемыми основными правилами распорядка. Я обратил внимание, как старательно она подчеркивала, что именно мне, а не пациенту вообще, запрещается делать покупки в местных магазинах, посещать трактиры и разговаривать с детьми и что вечерами до восьми часов я должен возвращаться к себе, хотя прекрасно знала, что я шагу не могу ступить, да и одеться мне было не во что. Мне надлежало минута в минуту являться к завтраку, обеду и ужину. Еду будут доставлять в номер. Посещения допускаются только в назначенные часы. С девяти вечера — полный покой. Этот инструктаж тут же заставил меня вспомнить об интернате на Шранненгассе. Силы мои очень быстро иссякли, и я уже не мог больше задумываться над тем, что мне механически вдалбливала сестра. Выслушав мои ответы и с удовлетворением поставив наконец последнюю точку, она вышла из комнаты, и я имел возможность вступить в разговор с соседом. Но ничего не вышло: я мгновенно уснул. Через какие-то минуты пришло время кормежки, и деревянную тележку с судками вкатили из лифта прямо в наш номер, где каждому из нас выдали свою порцию. Теперь, принявшись за еду, хотя сидячее положение потребовало от меня громадных усилий, я имел возможность впервые поговорить с соседом. Он прожил здесь уже три недели и надеялся, что еще через три будет дома. Как и я, он был переведен из 1-го терапевтического — это его выражение, — но тремя неделями раньше. В отличие от меня, он был так называемым пациентом первого класса, и в больнице его ожидала не братская могила на двадцать шесть тел, как меня, а двухместная палата, и только этим объяснялось то, что впечатления, которые он вынес из больницы, были совершенно иными, а во многом даже противоположными тому, что рассказывал я. Его переживания трудно было сравнить с моими, а события его больничной жизни происходили словно в ином мире. Как привилегированный пациент, он в своей двухместной палате был более или менее огражден от того, что видел и испытывал я, и эта привилегия заведомо предохраняла его от всякого соприкосновения с ужасами и трагедиями большой больницы. Такой пациент в силу обособленности положения знает лишь собственные болячки, а его наблюдения сводятся к самонаблюдению и самоощущению своего давшего сбой организма, к которому прилагается некое окружение, тогда как у обитателя общей палаты опыт страданий и ощущений вбирает в себя боль и страдания тех, кого он видит и с кем делит огромное помещение. Моему новому соседу привелось иметь лишь одного однопалатника, у меня же их было двадцать пять. А потому неудивительно, что мой рассказ о больничных днях разительно отличался от того, что мог сообщить будущий архитектор. Но это не значит, что пережитое за время болезни моим соседом, с которым я очень скоро подружился, оказало на него менее глубокое воздействие, чем испытанные мною потрясения, что он вышел из больницы с более легкими душевными ранами и не таким сокрушенным и сломленным. Однако обстоятельства больничной жизни так называемого привилегированного пациента совершенно иные, нежели положение обычного, простого больного, которому не дозволено даже заикаться о каких-либо требованиях и приходится терпеть всё, что угодно, поскольку, в отличие от привилегированного, он никогда не чувствует себя хоть как-то защищенным и выхаживаемым, тогда как тот в большинстве случаев вовсе не обречен видеть самое мерзкое и ужасное. Всё ему подается умеренно дозированным, тепленьким, смягченным, и ему почти незнакома та величайшая бесцеремонность, с какой сталкиваются другие. С тех пор даже в наших краях многое изменилось в этой сфере. В больницах еще существует деление пациентов на классы, определяющее качество медицинского обслуживания, но мы должны настаивать на отмене такого деления, и как можно быстрее добиться ее, ведь тот факт, что именно в больницах сохраняются некие классовые привилегии, есть попрание человеческого достоинства, какое-то социальное извращение. И вот я, сменив больничную палату на номер в гостинице, и внезапно вырванный, хоть и не без предупреждения, но все-таки с некоторой заполошностью, из добивающей человеческую жизнь машины, каковой, несомненно, является больница, оказался среди лесов и сумрачных, почти невидимых в это время года гор, погрузился в тишину, которая поначалу просто действовала мне на нервы, потом даже изводила меня, и ни днем, ни ночью не приносила успокоения. Перемещение из больницы в край лесов и гор обернулось самой гнетущей тяжестью и — кто бы мог предвидеть — снова бросило меня в застенок самоистязаний, из которого я не находил выхода целыми днями. Лишь теперь, уже на безопасной дистанции, я еще с большей ясностью увидел все ужасы моего больничного прозябания и все события и испытания, связанные с моей болезнью и исходом деда. Если раньше я еще не был вполне готов к анализу этих событий и испытаний, то теперь, постепенно осмысляя новые впечатления в гостинице «Фёттерль», которая в первые дни была для меня лишь неким залом ожидания, но не зданием в его зримо-реальном облике, всё пережитое в зальцбургской больнице хоть как-то, пусть и в первом приближении, обретало ясный смысл. Я принялся за обработку информации, извлекаемой из больничного опыта. Хроника ежедневных событий в гостинице была сведена к минимуму по сравнению с тем, что случалось за сутки в больнице и служила удачным фоном для воспоминаний и размышлений. Студент не мешал этой все более важной для меня работе ума. Я понял, насколько необходимо всякое экстраординарное событие или стечение обстоятельств анализировать в определенное, подходящее для этого время, и, опираясь на это знание, я очень скоро научился выбирать и определять такой подходящий, самый благоприятный момент. Теперь я мог без труда ставить перед собой вопросы: что со мной было, отчего я только что избавился и к чему — в этом я был уверен — уже не хочу возвращаться? Мой прием оказался удачным, связи были восстановлены, время обрело свой последовательный ход, мысль нашла свою путеводную нить. В моменты наибольшей ясности для меня становилось очевидно, что речь шла не просто о логическом развитии, а скорее о каком-то озарении, о