Все во мне... | страница 68



превращать — человека, я осмелился сделать этот шаг в неизвестность. Только при полной, стопроцентной уверенности в своей правоте можно найти для себя спасение. Конечно, в подвале меня ждали не одни только радости. Часто мне становилось так противно и от жуткого тамошнего быта, от этих людей, этих вещей, что я удирал из подвала на склад, потому что терпел полную неудачу и в работе, и в отношениях с людьми. При моей обостренной, еще мальчишеской обидчивости я страдал от грубости покупателей, от резкости господина Подлаха и вообще от всего этого хамства, и я очень часто оказывался виноватым, хотя иногда был и ни при чем. И вместо того, чтобы отругиваться, я, чуть не плача, таскал ящики, с головой нырял в ларь с мукой. Из-за какой-нибудь недолитой бутылки господин Подлаха мог вдруг до того разозлиться, что я от страха приходил в полное отчаяние. И покупатели то чересчур подлизывались ко мне, то вдруг начинали безобразно ругаться. А Подлаха часто прощал мне серьезные ошибки, но из-за какой — нибудь мелочи мог неожиданно разозлиться. Человек он был вспыльчивый, вдруг ни с того ни с сего приходил в полную ярость. Он ненавидел всякую небрежность, не терпел притворства. Мне редко приходилось видеть его, так сказать, «в штатском», то есть без рабочего халата, но одевался он всегда очень тщательно, хотя, насколько мне известно, в быту был человеком непритязательным. В нем не было никакого притворства, ему это было не нужно. Как все жители Вены, он любил прогулки, веселые компании, но об этом я знаю только понаслышке. Для лавочника он, в сущности, был слишком интеллигентен; очевидно, он поэтому так рано, лет в пятьдесят с небольшим, уже продал свою лавку. Он любил Брукнера и Брамса, регулярно посещал концерты. Мы с ним часто разговаривали о музыке. И быть может, господин Подлаха, любитель классики, несостоявшийся музыкант, и был причиной того, почему я сам, после двух-трех месяцев работы в подвале, вспомнил, что я мог бы для заработка снова заняться музыкой. Во время музыкальных фестивалей Подлаха, уже после обеденного перерыва, приходил в черном костюме, чтобы сразу после закрытия лавки успеть на концерт, не заходя домой, и партитура концертной программы неизменно находилась при нем. После каждого концерта он, как говорится, становился другим человеком и долго жил тем, что слышал. Я только теперь понял, что он прекрасно понимал музыку, куда лучше многих знакомых мне музыковедов. И тогда, в подвале, я в конце концов вспомнил то, о чем давно забыл и думать, — я вспомнил о музыке, о моей бесславно прерванной игре на скрипке. А тут я еще испробовал новый инструмент — свой голос. В переломном возрасте природа вдруг одарила меня прекрасным низким баритоном. Когда я был один, я пробовал голос, пел знакомые и самосочиненные оперные арии, которые я когда-то играл на скрипке, — теперь я пел их на складе, в почти полной темноте, или в служебном помещении рядом с лавкой, а то и на Монашьей горе. Я совершенно не собирался просидеть всю жизнь в подвале, и, хотя не имел ни малейшего представления о своем будущем, запереть, заточить, замуровать себя в подвал пожизненно я не собирался. И если мне предстояло всю жизнь просидеть в таком или в другом «подвале», по своей или чужой воле, чего никак предвидеть невозможно, тем необходимей для меня было найти противодействие. Музыка и была таким противодействием, она соответствовала всему моему существу, своеобразию моего таланта, моему пристрастию к ней. И мой дед, не помню, по собственной ли инициативе или по моей просьбе, поместил объявление в газете, чтобы найти для меня преподавателя пения, а сам он уже видел во мне будущего зальцбургского Шаляпина, и в контексте объявления — это я отлично помню — было слово «Шаляпин», а мой дед часто рассказывал мне о самом знаменитом басе своей молодости, и, хотя дед ненавидел оперу и все, что с ней связано, для него величайшей радостью стала мысль о том, что его любимый внук нежданно-негаданно может стать знаменитым певцом. Дед особенно любил Антона Брукнера, главным образом, наверно, потому, что ему близок был крестьянский облик Брукнера, а не потому, что он восхищался его музыкой; в общем и целом все музыкальное образование моего деда, по существу, сводилось только к случайно приобретенным сведениям любителя музыки. Как вся моя семья, он был очень музыкален, однако не музыку считал он самым существенным в жизни. Но теперь он, вероятно, решил, что, раз я в детстве учился играть на скрипке, значит, есть хорошая основа для дальнейшего музыкального образования, и, как только этот план возник, дед стал усиленно хлопотать за меня. Он понимал, что если я сам к своей жизни отношусь безразлично, а может быть, даже принимаю ее вполне, то в этом подвале могу окончательно пропасть, если не найду какой-то отдушины, и он сразу решил, что уроки пения и станут для меня таким выходом. Уверившись в том, что у меня красивый сильный голос, который нужно развивать и отделывать, и что я целиком погряз в ненавистной ему бездуховной обыденщине, он наконец смог увериться в том, что теперь цель моей жизни может стать выше, благороднее, и если раньше он видел во мне будущего