Космополит. Географические фантазии | страница 12



Но мы никогда не узнаем подробностей, которых Томасу Манну хватило бы на тетралогию, потому что Толстого не интересовал предмет и раздражала горячность. «Несчастие, — замечает Вронский, — почти умопомешательство видно было в этом подвижном, довольно красивом лице в то время, как он… продолжал торопливо и горячо высказывать свои мысли». Достоевского, в отличие от Толстого, Византия волновала неистово. Особенно — Константинополь, самая «великолепная точка Европы и земного шара». В «Дневнике писателя» Достоевский требует ее для России. Константинополь должен быть наш, — криком кричит он, словно подпрыгивая от нетерпения.

Стамбул, кажется, манил его, как Крым беспризорников: там тепло, там яблоки. Но зачем Москве Второй Рим, чтобы стать Третьим, я до сих пор не могу понять. И не смогу, если верить архимандриту Джорданвильского монастыря, согласно учению которого концепция Третьего Рима доступна только православным. Но я все же из зависти в нее заглянул.

Империя, — размышлял русско-американский иерей, — может быть только одна, и она — наша. Рим объединил мир, чтобы Христос не отвлекался. С тех пор задача всех преемников кесарей — хранить православное царство, ни с кем не делясь, а главное, ничем не соблазняясь. Поэтому архимандрит благословляет две беды, спасшие русский народ от искушений Запада: татарское иго и «железный занавес». Благодаря им Москва все еще сохраняет надежду стать Третьим Римом, чтобы спасти человечество, послужив ему трамплином к небу.

Безупречность этой византийской логики — в отсутствии исторических разрывов. Не признавая пунктира, она придает прошлому смысл, трактуя обыкновенную историю как священную.

Одержимость бескомпромиссностью этого вектора (отсюда и в вечность) делает последним византийцем Солженицына. Вернувшись домой, он объявил отчизне рецепт спасения от смертельного недуга, диагноз которого был им так красноречиво и мужественно поставлен еще в прежней жизни. «Единственная надежда русских, — сказал Солженицын при большом стечении народа, — в том, что они должны стать воистину христианским народом». Услышав такое, мой друг-философ Пахомов привычно пригорюнился: «Опять нам быть первыми».


Мой Константинополь был слишком долго Стамбулом. К тому же впервые я угодил в него в тот день, когда власть в стране захватила армия. Для турок этот переворот был уже четвертым, но для меня первым, и я решил запечатлеть исторический момент. Военным это не понравилось, и пленку у меня отобрали вместе с камерой.