Любовь Казановы | страница 3



Раз даже, когда ей стало холодно, она проскользнула и приютилась рядом с ним, нисколько не опасаясь его стеснить и вполне спокойная от сознания, что он, умный, и, главное — аббат, Но при этом она не подумала запереть двери — в убеждении, что предположить что-нибудь дурное можно было бы не в том, что она улеглась рядом с ним, а в том, если бы она заперла дверь на замок.

Немногого же было нужно для спокойствия Лючии… Конечно, Казанова был аббатом. Конечно, вскоре после его возвращения в Венецию, патриарх постриг его в духовное звание и сделал сына Занетты Фарузи аббатом, однако этот титул, удобный для него во всех смыслах, не запрещал ему не только любви, но даже брака.

Воображаемая уверенность этого прелестного создания в полной своей безопасности, слишком очевидная, чтобы быть притворной, внушала Казанове такое почтение, что ему было бы стыдно разочаровать ее, и он наложил на свои чувства добровольную сдержанность. Он только выпросил у нее, чтобы она пораньше приходила к нему по утрам и, таким образом, их собеседования, продолжавшиеся прежде часа два, теперь длились три часа.

Мать Лючии входила напомнить им о времени, и замолкала при виде Лючии, усевшейся на краю его постели, восхищаясь добротой г-на аббата, который терпел этого ребенка…

Лючия осыпала ее поцелуями, а мать просила Казанову поучить ее уму-разуму, наставить ее на путь истинный.

Но когда они оставались опять одни, Лючия не становилась ни на минуту свободнее, чем при матери, и сохраняла свою наивную простоту обращения.

Таким образом, общество этого невинного ангела одновременно доставляло юному аббату жесточайшие наслаждения и сладчайшие муки. Ее личико — на расстоянии двух вершков от его уст — точно напрашивалось на поцелуи, а от того голоска, каким она называла его, шутя, сестрица, он чуть не лишался чувств.

Так прошло двенадцать дней, когда кавалер Казанова решил воззвать к ее состраданию. Побледнев от немой страсти, он собрал силы, чтобы попросить ее больше не приходить к нему, если так должно было продолжаться. И когда она принесла ему утренний кофе и хотела скользнуть к нему, он откровенно рассказал ей, в какое состояние привели его их беседы.

— Не показывайтесь больше мне на глаза, если мне суждено знать одно самоотречение…

Искренность — хотя и эфемерная — его страсти помогала ему быть красноречивым.

По мере того, как кавалер говорил, прекрасные глаза Лючии наполнялись невинной печалью. Он заплакал, она начала отирать его слезы, не обращая внимания на то, что при этом полуоткрылась ее полудетская грудь. Нежная, пленительной свежести и белизны грудь. Все, что она делала, чтобы успокоить его только больше его волновало. Она говорила: