Станция на горизонте | страница 125
Однако пока что первая потребность, завладевшая им после гонки, была хоть и примитивной, но весьма настоятельной, — ведь, в конце концов, он беспрерывно сидел в машине восемь часов, а как человек он все-таки подчинялся биологическим законам.
И потому Кай несколько раздраженно барахтался в этом море восторгов, пытаясь улучить момент и скрыться с людских глаз. Это удалось ему с немалым трудом.
Но Кай и потом оставался подавленным. Сам он объяснял это тем, что совершенно вымотался: последние часы отняли у него всю энергию, на какую он был способен.
Они поехали в Палермо. Кай сидел на заднем сиденье; ни за какие блага в мире сегодня уже нельзя было заставить его снова взяться за руль; у него возникло отвращение к езде, и он дал себе зарок больше не прикасаться к гоночному автомобилю. Такой зарок он давал себе после каждой трудной гонки.
Курбиссон с забинтованными руками сидел рядом с ним и смотрел на него. Кай молча кивнул. Оба думали об одном и том же: если теперь Курбиссон пойдет к Лилиан Дюнкерк, она его примет. Как и почему — этого он знать не мог, но надеялся и верил, что надежда хотя бы отчасти сбудется. Кай знал причину, но он щадил Курбиссона и ничего ему не сказал.
Сам он не намерен был видеться с Лилиан Дюнкерк. Она бы не пришла: новая встреча так скоро была бы ступенью вниз. Ведь оба превыше всего ценили жест, ибо жест был частью формы, а форма более священна, нежели содержание.
Где-то в будущем реяло «может быть», более позднее, бледное «может быть» — Кай от него отворачивался, старался о нем забыть. Его так рано научили героизму естественности, что он серьезно не исследовал возможности чувств.
Поэтому он предался охватившей его теперь тоске, не утешая себя дальними перспективами. Тоска была неизбежна, и единственное средство ее преодолеть — не пытаться от нее уклониться.
Вечером, когда он, расслабившись после ванны, в одиночестве сидел у себя в комнате, тоска усилилась до степени такой безнадежной депрессии, что он почувствовал: здесь кроется нечто большее, чем запоздалая, чистая и светлая скорбь по эпизоду, который разделил судьбу всего человеческого — ушел в прошлое; та скорбь, что, будучи свободна от мутной, сентиментальной жажды обладания, столь же неотъемлема от всякого переживания, как смерть от бытия, — здесь назревал более всеобъемлющий конец, закруглялась дуга, стремясь превратиться в кольцо; здесь брезжило великое прощание.
Однако спокойствие этой депрессии не было суровым — по-матерински ласковая ночь, в которой уже веяло дыханием нового рождения. Кай не знал, к чему она ведет, но он всецело ей отдался, с детским доверием ко сну.