Туман | страница 24



– Никаких, сеньорито. Еще слишком рано.

– Когда вы отдали ей записку, она ничего не спросила?

– Ничего.

– А сегодня?

– Сегодня она спросила ваш адрес, знаю ли я вас и кто вы такой. Сказала, что вы, мол, забыли написать адрес. И потом дала мне поручение…

– Поручение? Какое? Не смущайтесь.

– Просила, если вы снова придете, сообщить вам, что она уже помолвлена, у нее есть жених.

– Жених?

– Я же вам говорила, сеньорито.

– Неважно, мы поборемся!

– Хорошо, поборемся.

– Вы обещаете мне свою помощь, Маргарита?

– Конечно, обещаю.

– Тогда мы победим!

С этим Аугусто ушел. Он отправился на Аламеду чтобы немного остудить чувства видом зелени, послушать пение птиц о своей любви. Сердце его цвело, и там, внутри, тоже звучали как бы соловьиные трели: то пела сладостные воспоминания детства.

И прежде всего небесные воспоминания о матери источали мягкий сладостный свет на все его прошлое.

Отца Аугусто почти не помнил: отец был мифической тенью, терявшейся где-то вдалеке, казался окровавленным облаком на закате. Окровавленным потому, что Аугусто, совсем маленький, видел его в крови – кровавая рвота! – и окоченевшим. До сих пор отзывался в сердце, хотя столько лет прошло, материнский крик: «Сынок!» – крик, наполнивший весь дом, и нельзя было понять, звала ли она умирающего отца или Аугусто, окаменевшего от недоумения перед таинством смерти.

Чуть позже мать, содрогаясь от горя, прижимала его к груди и, причитая: «Сын мой, сын мой», – кропила огненными слезами. И он тоже плакал, прижимаясь к матери и не решаясь повернуть лицо и вырвать его из сладкой темноты трепещущего лона, потому что боялся увидеть перед собой кровожадные глазищи буки.

Так шли дни, полные слез, окрашенные в черное, но постепенно слезы уходили внутрь и траур в доме таял.

Дом был уютным и теплым. Свет проникал сквозь белые цветы, вышитые на занавесках. Кресла открывали свои объятия с сердечностью стариков, впавших в детство. На виду всегда стояла пепельница, хранившая пепел последней сигары, выкуренной отцом. А на стене висела фотография отца и матери – теперь вдовы, – сделанная в день свадьбы. Высокий мужчина сидел, положив ногу на ногу, так что виден был язычок ботинка; маленькая женщина стояла рядом, опершись рукой на его плечо, – тонкой рукой, которая, казалось, была создана совсем не для того, чтобы хватать, но чтобы покоиться, как голубь, на плече мужа.

Его мать двигалась бесшумно, как птица, всегда в черном и всегда с улыбкой, в которой застыли слезы первых вдовьих дней, они навсегда осели у рта и вокруг проницательных глаз. «Я должна жить для тебя, для тебя одного», – говорила она ему по ночам перед сном. И он уносил с собою в сон влажный от слез поцелуи.