Оборотень | страница 75
Комментатор так не поступает. Он относится к словам министра серьезно и тоже важно хмурит брови, в результате Их Милости докладывают в ванне или там, где он в ту минуту находится, что парень, слава богу, оказался карьеристом или просто ослом. Неплохо помнить, что Стейнгрим Хаген не щадил господ этого ранга.
Эрлинг поднял шторы, над раскинувшимся селением рождался новый день. Через месяц уже осень. Пока не показались люди, над домами кружили вороны. Они летали очень низко. Рано утром они спускались на двор Эрлинга и, чутко осматриваясь умными, наглыми глазами, по-старушечьи приближались к отбросам, не подозревая, что те выброшены специально для них. От своих давних предков вороны усвоили, что люди — самые коварные из всех живых существ и не любят ворон за то, что те крадут цыплят и птичьи яйца из гнезд. Рано утром Эрлинг любил стоять у окна, выходящего на маленький дворик, и наблюдать за воронами через дырку, которую он для этого проделал в шторе. Вороны знали, что люди редко выходят из домов в три часа утра, но ведь мало ли что может случиться. Наблюдая за ними через дырку, Эрлинг все-таки не был уверен в том, что перехитрил их. Ироничный взгляд, который эти коварные пожирательницы отбросов кидали иногда в его сторону, вполне мог означать, что они знают о его присутствии. Эрлинг питал слабость к воронам.
Теперь ранние летние утра были уже позади. В облачную погоду вороны казались черными, как деготь. Эрлинг взял свою рюмку, но лишь для того, чтобы отставить ее подальше, и попытался убедить себя, что именно это и хотел сделать. Хотя не мог убедить себя даже в том, что ему удалось обмануть ворону.
Страсть к разрушению
Мысли о Стейнгриме и уходящем лете заставили Эрлинга вспомнить усадьбу в Телемарке, в которой, по словам Стейнгрима, Эрлингу было бы неплохо пожить какое-то время. Там Эрлинг оказался свидетелем начала одной любовной истории, но конец ее был ему неизвестен.
Он сидел в кресле и думал о своем доме: я прав, здесь обитает мой духовный мир.
Та история, случившаяся в Телемарке, напомнила ему многое, что занимало его в послевоенные годы, — изолируя других, люди прежде всего изолируют себя, но что заставляет их так поступать? Он считал, что потрясение, каковым явилась война, в конце концов открыло ему глаза на то, почему люди, пренебрегая собственными интересами, способствуют одиночеству друг друга. Эрлинг был уверен, что в вынужденной изоляции и замкнутости каждого человека кроются опасные ростки насилия, которые могут привести к войне. Он имел в виду не внешнюю, очевидную для всех причину войны — тут Стейнгрим был, безусловно, прав, — а ее глубинную причину, делающую войну возможной потому, что в человеке подавлено стремление избегать ее. Всем хотелось бы считать, что от отдельного человека не зависит, начнется или не начнется война, и потому он не несет за нее никакой ответственности. Это в корне неверно: войну начинают именно отдельные люди, которые на первом этапе поднимают свой народ, тоже состоящий из отдельных личностей. А это означает, что война была и осталась и моим и твоим делом, хотя бы потому, что мы не оказали ей должного сопротивления. Считать, будто отдельный человек не имеет никакого влияния, было бы справедливо только в том случае, если б он сразу отказался от своей воли и таким образом сделался истинной причиной войны. В военных уничтожаются последние остатки личности и воли, но благоприятную почву для этого создает школа. С первых дней рождения человека готовят к тому, что думать за него должны другие. Ему говорят: пусть думают те, кому Господь дал для этого головы. При этом умалчивается тот очевидный факт, что народ, не находящийся под иноземным господством, управляется теми, кому он сам и проложил путь к власти. Можно было бы сказать: ничего не поделаешь, такова эволюция — и возразить на это было бы трудно. Если эта слабоумная чепуха и есть самое важное, что осталось после гениального Чарльза Дарвина, можно понять людей, считающих, что, напротив, обезьяны произошли от человека, и, кто знает, может, сам Дарвин, пожав плечами, не стал бы возражать против этого.