Мой взгляд на литературу | страница 73
Утопия – это социальный проект, который должен быть самым замечательным из возможных, и в этом превосходстве он типичен для всех времен. Но все же речь идет о мечтах отсеченной головы, поскольку ничего, подобного утопии, избавленной от точно определяющего ее фактора – времени возникновения, не может существовать. Одним словом, утопии различных эпох заключены в этих эпохах и не представляют валюты вневременно конвертируемой в общественно высших ценностях. Также и для беллетристики она не является привлекательной темой. Типология ее видов, имея отрезанным все, что несовершенно, слабо индивидуализирована. Счастье, делая всех похожими друг на друга, представляет тупик для рассказчика, привыкшего к развитию повествования, построенного на конфликте. В понимании теории игр утопия – это постоянная выплата главного выигрыша, венчающая розыгрыш, о котором обычно ни слова. Если конфликт был уже разрешен, то и никакой игры быть не может. Это не противоречит сказанному ранее, что из теории игр вырваться невозможно: этого нельзя сделать только в реальном действии или в размышлении о нем. Зато придумать утопию как независимое пространство теории игр так же легко, как треугольное колесо и белую черноту.
Все, что сказано выше, касается утопий, возникших исторически. Чем-то другим является новейшее знание, которому мы обязаны достаточно проверенной новостью, что пресыщение счастьем – реализация латентных и социально излишне разбуженных желаний и аппетитов – вызывает фрустрацию и нарастающий бунт против благосостояния во имя всего, что в данной версии всеобщего блага невыполнимо. Итак, утопия – тема литературно неблагодарная, неясный мираж, который сумеет активизировать только какое-то цепное событие, например, конфронтацию с действительным обществом, как в романе Г. Уэллса «Люди как боги». Если речь идет не о самой утопии, а о дороге к ней, то она представляет отдельный вариант – социального улучшения, то есть плод социо-технического мышления. Такой проект опирается не на доброжелательную пристрастность мира, а на человеческую самостоятельность. Собственно говоря, следовало бы ввести в наш граф отдельный подграф. Он бы говорил, сам ли мир жизненно пристрастен относительно конкретного человека, или только другие люди. Итак, дело в разнице между пристрастностью онтической[59] и социальной. Это дополнительное разделение не касается сказочного мира, который не может быть делом сил нечудесных. Но в утопии с антиутопией невозможно также провести строгое разделение пристрастности социальной и бытовой, поскольку ни в эмпирии, ни в метафизике религиозного или философского типа мы не найдем критериев для выявления неоспоримой дихотомии. Разные религии об этом высказывались по-разному. В одной даже – в христианской, – господствовала «демократическая нерешительность», заметная хотя бы в перипетиях борьбы ортодоксии с ересью. Положительные и отрицательные знаки теологи размещали неодинаково на картах бытия. Амплитуда допустимых отклонений была в ортодоксии (святой Августин – святой Фома) меньше, чем в еретических учениях только благодаря неустанному отслеживанию Церковью, которая отсекала крайние отклонения. Именно они и становились ересями. Лишенные ограничителя с ватиканским авторитетом, еретики не останавливались в увеличении постоянно раздробляющих их колебаний. Если бы кто-нибудь выполнил диахронический набросок этих расхождений, коррекции и вынужденных центростремительных наведений на плоскости, проявилась бы аксиологически