Путь комет. Разоблаченная морока | страница 19
Прервем запись, чтобы отметить ее необычную стилистику: это почти что шифр! События, факты фиксируются сухо, пунктирно. Тем весомее отдельные формулировки. То, что С., это Сергей Яковлевич — понятно. Но главное скрыто между строк, за строками, за словами. Чуть дальше Цветаева пояснит: «Все это — для моей памяти и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит такого».
Пояснение, далекое от исчерпанности.
Ибо на стилистику явственно влияет знание, приобретенное Мариной Ивановной после обысков и арестов в Париже. Спустя год она уже хорошо представляет себе опасность письменного слова.
Продолжим цитирование:
«Торты, ананасы — от этого не легче. Прогулки с Милей. Мое одиночество. Посудная вода и слезы…»
Упомянута Миля — это Эмилия Литауэр. Давняя близкая приятельница Клепининых и Эфрона.
(Сейчас ей тридцать пять. Из России ее подростком увез отец, она училась в Марбургском университете в Германии, потом окончила Сорбонну, лиценциат философии. Участвовала в евразийском движении, сотрудничала в газете «Евразия», публиковала в ней статьи на историко-философские темы — о Гуссерле, о Хайдеггере, о персонализме. Вступила во Французскую компартию. Из Франции приехала почти пять лет назад. И с тех пор как в Болшеве поселились Клепинины, она здесь — почти ежедневная гостья. Самый близкий ей человек в болшевском доме — Клепинина. Те, кто еще теперь жив, не сговариваясь, запомнили Эмилию стоящей за стулом Нины Николаевны и как бы вторящей всему, что та говорила.)
Но вернемся к дневнику Цветаевой. Чуть далее:
«Болезнь С. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, — не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день».
И еще, через несколько фраз: «Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, во всем…» И — рядом: «Обертон — унтертон всего — жуть».
Нота бене! Ведь это уже воспоминания; это спустя год Цветаева оставляет зарубки для своей памяти о первых днях и неделях болшевской жизни.
О самых первых! До ареста дочери! О дне ареста будет сказано позже. И именно тут — признание: «обертон — унтертон всего — жуть».
Тут можно домыслить многое…
Но почему, среди другого, в этой записи сказано: «мое одиночество»? Это звучит странно: ведь в Болшеве семья наконец-то снова собралась вместе, ее теперь не разделяют государственные границы, непреодолимые расстояния. Не переносит ли Цветаева из сорокового года в тридцать девятый свое ощущение сиротства? В сентябре сорокового действительно около нее уже нет ни мужа, ни дочери…