Записки социалиста-революционера. Книга 1 | страница 41
Но вся моя формальная логика ничего не говорила моему другу-оппоненту. Ведь он не имел «родины» в моем смысле — в смысле огромного народа, органически сросшегося со сплошной территорией — огромного целого, в котором элементы исторические, культурные, этнографические, бытовые, государственные, моральные тесно переплелись с элементами космическими.
Фельдмаршал Радецкий когда-то сказал своему бежавшему из столицы императору гордые слова: Австрия, государь — в вашем военном стане! Так точно и для Виленского вся его «родина» заключалась в пестрой массе евреев, рассеянных повсюду, под всевозможными градусами широты и долготы, среди различных государственных форм, социальных укладов, под различным небом и среди различной природы. Наша русская любовь к родине расплывалась на всю сложность и многообразие нашей отчизны, вплоть до шири ее степей, спелого золота нив, «широкого раздолья» нашей «матушки Волги»; его любовь к родине сосредоточенно упиралась в персональное, в определенный людской тип, своею речью, одеждой, даже манерой стричь волосы, резко отличавшийся от других. Здесь с моей стороны была исторически-выработавшаяся раскидистость, стремление к широкому охвату; там, на другой стороне — настороженность, подозрительность, ревнивая самоохрана, боязнь полинять, утратить самобытность и оригинальность. Во мне как будто говорила психология старого русского вольного «землепроходца», колонизировавшего без устали новые земли, полагавшего начала новым смешанным рассовым группам, чувствовавшего тягу к культурным сближениям; в нем психика несправедливо гонимого пария, под ударами судьбы закалившего свою одинокую гордость, хранящего свято повсюду — как залог нерасторжимого единства — единое историческое наследство своих семейных, национально бытовых и даже религиозных традиций.
Была и еще разница в типе его и моей «любви к родине». Более сосредоточенный на персонально-этническом моменте патриотизм Виленского за то равномернее распределялся между разными элементами этого этнического. Даже сивобородые раввины, с их интеллектуальным деспотизмом, давившем молодые умы, не были в глазах светского еретика Виленского только врагами самыми близкими, а потому самыми опасными врагами. Исторически они были для него столпами еврейской крепости духа и моральной устойчивости под ударами и пинками мачехи-истории. Пусть теперь эти столпы подгнили и устарели, пусть их надо сменить, пусть светская еврейская интеллигенция призвана заместить их. При всей борьбе, которой требует эта историческая смена, остается общность миссии еврейской интеллигенции и раввинства, — под шелухой преходящей борьбы нынешнего дня — глубокое моральное единство в предназначении. У нас, напротив, подобной историчности, насквозь проникающей сознание, не было. Наше духовенство и мы сами в нашем сознании были как бы жителями разных планет или различными рассами, от младых ногтей призванными ненавидеть друг друга. Любовь к родине была исключительнее. Наше национальное чувство облюбовывало в России один элемент — трудовую народную стихию — от которой надо было отшелушить или даже отсечь облепившие ее социальные наросты. Духовенство, дворянство, купечество, военщина, чиновничество — все это, как короста, как чужеядные растения, отталкивались нашим сознанием, не входили в состав «родины»…