«Хочется взять все замечательное, что в силах воспринять, и хранить его...»: Письма Э.М. Райса В.Ф. Маркову (1955-1978) | страница 19
Еще немало другого я нашел в Вашем «винегрете».
Вообще до сих пор (это могло, м. б., оказаться для Вас почему-либо неудобным) я избегал говорить с Вами о политике. Еще и потому, что о ней говорят много, а о культуре мало, недостаточно. Но Ваша заметка о «предчувствиях»[54] поразила меня своей неожиданной верностью.
Ведь «мы»-то действительно не «глядим на будущность с боязнью», а это не может ничего не означать. От всей души желаю наступления указанного Вами за пунктом 2а) и начинаю на него надеяться (раз мы не ощущаем ужаса в будущем, да и, наконец, все на свете кончается когда-либо!).
Но не разделяю Вашего негодования по пункту 26). Если большевизм эволюционирует в сторону приемлемого, т. е. если он станет проникаться идеями свободы и уважения к человеческой личности и проводить их на практике (даже не сразу и даже с оговорками), то — зачем «стулья ломать» и почему это должно волновать нашу совесть?
Конечно, я понимаю, что по-настоящему Россия будет свободной только в тот день, когда ленинский мавзолей будет сровнен с землей, а его обитатели вывезены в помойке за город, но… «спуск на тормозах», заторможенный Ждановым, м. б., удастся Булганину, и я готов молить Б<ога>, чтобы оно так и было — сколько страданий, сил, ценностей и т. д. все-таки это бы сэкономило для России!
Кроме того, облегчение гнета могло бы помочь подготовке его свержения… Или же Вы неполно объяснились?
Вернемся к Вашей критике моей антологии, за нелицеприятство которой Вас очень благодарю. Grosso modo[55], тут 2 вопроса: 1) тогда я еще сам хуже был знаком с новой русской поэзией, чем теперь, и 2) издатель и я находились под давлением прямой советской угрозы (тогда это было во Франции реальностью и нельзя было предвидеть эволюции) — чем и объясняется отсутствие Г. Иванова, Смоленского, Пиотровского, Божнева и мн<огих> др<угих> талантливых эмигрантов (были «разрешены», и то с трудом, только лица, взявшие советский паспорт, и покойники, — к которым я попытался присоединить Н.А. Оцупа и так провести). Они же навязали нам Светлова, Симонова, Исаковского. От Долматовского удалось отбояриться и т. д. Эренбурга похвалили из тактических соображений…
Но в то время я сам еще не знал В. Инбер, Стрельченко, Коваленкова, Прокофьева и мн<огих> др<угих> приемлемых молодых советск<их> поэтов. О Павле Васильеве впервые узнал из Вашей книжки и сразу сильно полюбил его «Город Серафима Дагаева», кот<орый> теперь знаю наизусть. Это ни на кого не похоже и необычайно сильно. Но не только его большой дар меня трогает, но также и тот «потонувший мир», поэтом которого он является. Или его стихотв<орение> «К сестре». Но мы осуждены на бессильное бешенство, глядя на гибель таких людей, как Васильев, и еще, наверное, их рукописей. Он все-таки успел как-то себя проявить, а сколько погибло и гибнет таких, которые не успели и попасть в печать! Кто его знает, сколько русских Шекспиров и Данте были осуждены долбить мерзлый камень в Нарымском крае!