Художественные выставки 1879 года | страница 3



Вон на наше граверное безлюдье является к нам на выставку уже и какой-то иностранец, гравер Рор из Кенигсберга. У вас, мол, вон какой недочет, нуте-ка я помогу. Но на что нам этот дока из Кенигсберга? Ведь у него ни поучиться чему, ни полюбоваться на что. Ведь он просто затер и скомкал одну, если не из лучших, то интереснейших картин последней всемирной выставки: „Выезд запорожских казаков“ польского живописца Брандта. У нас никто и не думает притрагиваться к малороссийским живописным сюжетам, ни малороссы, ни великоруссы. Нечего делать, давайте смотреть картины соседей, польских художников, те попредприимчивее нашего будут. Посмотреть хоть на этого великолепного Матейку. Тот себе сидит в Кракове, а взгляните, какие поминутно сюжеты затевает, где старая Русь и старые русские люди на сцене, да ведь как верно, да ведь как метко. Вспомните, например, хоть его „Люблинскую унию“, его „Стефана Батория“. Натурально, первая его цель — свое отечество прославить, выставить его торжество, и силу, и славу, и всяческий казовый конец, — оно и понятно, польскому патриоту да еще иначе быть; но отчего же у нас-то ничего подобного не предпринимается, ничего не делается? Все у нас твердят обыкновенно про недостаточную „подготовку“, про молодость начинаний, про слишком короткое время с тех пор, что дело пошло в ход — но какая же длинная подготовка у польской-то исторической школы в живописи, какие такие у нее-то были предтечи и предварительные периоды? Ничего подобного, она не более как ровесница русской исторической школе. Так вот, за неимением собственных своих запорожцев, надо любоваться на польских. Конечно, Брандт, проделавший свое художественное воспитание в Мюнхене и там проживший много лет своей жизни, далеко не то, чем был бы настоящий украинский художник, знающий свою страну до кончика ногтей, проживший там весь век и способный выразить со всею глубиною правды и жизнь, и типы, и сцены, и красоту. Но где же их прикажете взять, настоящих-то, когда никому ни до чего дела нет? Брандт представил, очень талантливо, по крайней мере со всею свежестью почина, дикую и пеструю казацкую орду, выезжающую в поход. Дело происходит в степи. Впереди двигается, маленькой рысцой, атаман, в бурке и высокой меховой шапке, с булавой в руке, с суровым выражением на старом лице; конь его чуть не до колен уходит в высокую траву и ласково гнет крутую шею под начальническою могучею рукою. Сзади воеводы несется на своих степных горбоносых и тонконогих конях, с присвистом и песнями, вся разношерстная ватага, с длинными копьями в руках или у стремени, с балалайками и бубнами, по которым бряцают загорелые руки, с залихватскими южными лицами, с длинными закрученными усами, с бритыми черепами. Что за шум и гвалт, что за дикое раздолье, что за полуазиатские лица и типы! Что за гам и звон, что за гиканье и вскрики слышатся из этой картины! Смотришь на нее, и в самом деле переносишься мыслью в старую Украину, в приднепровские степи, припоминаешь и Гоголя, и „Тараса Бульбу“. И все то хорошее, все то художественное, что было в этой картине, засуслил и затоптал кенигсбергский гравер, должно быть тоже имеющий претензию попасть нам в учителя. На безрыбье, мол. Иначе, на что было ему и пожаловать к нам на выставку?