Корделия | страница 30



Год промелькнул незаметно в этих оскорбительных мелочах. Затем приключилась болезнь моей матушки, и это уважительное обстоятельство удержало меня в Керчи еще на год. Очень может быть, что другой бы на моем месте, втянутый в однообразный и благодушный обиход провинциального существования, благоразумно смирился бы и затих; тем более что за эти два года в нашем городе не проявилось никаких актерских трупп, ни любительских спектаклей, ничего, что бы напоминало о театральных облаках, с которых я спустился: в первый год объявился какой-то бродячий цирк с знаменитым американским наездником Валерианой и не менее прославленной испанской артисткой и эквилибристкой Белярминой-Пермане, возвестивших о своем дебюте в таком прочувствованном роде на всех фонарных столбах:

Испанец ищет славы, он ищет победы;
Его гордость — плащ испанский, слава — нож Толеды…
Испанка стремится тоже, чтоб слыть гигантом:
Победы ищет — взглядом, а славы — талантом!

Хотя сеньора Белярмина-Пермане никакого таланта и не проявила, но взглядом действительно победила холостых офицеров местного гарнизона. В следующем году на масляной нас навестил какой-то продувной антиспирит и вывесил на фонарях такую же продувную афишу, как и его предшественница — испанка Пермане. «Последнее слово Астарди. Дикий человек на стеклянной горе. Час земных иллюзий. Охота Моисея» и тому подобная ахинея. Как это ни казалось странно, но цирк и антиспирит совершенно удовлетворяли провинциальное большинство, и за мое двухлетнее пребывание в родном городе мне не удалось подслушать ни одного вздоха сожаления об отсутствии театра, а если и был один такой вздох… то это был мой собственный. Увы, моя злополучная персона никак не могла помириться с положением простого смертного и от времени до времени заболевала нестерпимой тоской по подмосткам.

Вначале эта тоска не представляла ничего опасного — ни для благополучия табачного магазина, над которым я надсматривал, ни для спокойствия моей матери, которая ежедневно молилась об изгнании из меня театрального беса. Изредка я уединялся на пресловутый холм Митридата и оттуда, в виду шумевшего моря, декламировал наиболее излюбленные монологи… Иногда эти монологи обрывались, и, вглядываясь в туманную даль, в мимолетное розовое облачко, мне грезилась она, моя Корделия — такою, какой мне запомнилась в последний раз: с огненными глазами, вся в блестках, с золотистыми гроздьями в разметавшихся волосах — точно розовый отблеск невозвратного счастья… И тогда сердце мое болезненно сжималось, и слезы навертывались на глазах. В конце концов все, впрочем, обходилось благополучно, и я возвращался домой к вечернему чаю. Молитвы моей матери, очевидно, доходили куда следует. Но постепенно тоска по подмосткам увеличивалась и вскоре приняла такие размеры, что с ней пришлось считаться. Я похудел, потерял аппетит, бредил по ночам монологами и не мог видеть перед собой зеркала без того, чтобы не сделать перед ним какой-нибудь трагической гримасы — словом все признаки «возвратного театрального тифа» были налицо. Медлить не приходилось, и надо было принять самые решительные меры.