Сомнительный друг | страница 2
Если рассматривать эти отношения с хронологической стороны, дело представляется в таком виде… В 1826 году, то есть в первые годы своего знакомства с великим поэтом, Боратынский пишет ему между прочим: «Жажду иметь понятие о твоем „Годунове“. Чудесный наш язык ко всему способен: я это чувствую, хотя не могу привести в исполнение. Он создан для Пушкина, а Пушкин — для него. Я уверен, что трагедия твоя исполнена красот необыкновенных. Или довершай начатое ты, в ком поселился гений!.. „Эду“ для тебя не переписываю, потому что она на днях выйдет из печати. Дельвиг, который в Петербурге смотрит за изданием, тотчас доставит тебе экземпляр и, пожалуй, два, ежели ты не поленишься сделать для меня, что сделал для Рылеева… Пиши, милый Пушкин, — а я в долгу не останусь, хотя пишу к тебе с тем затруднением, с которым обыкновенно пишут к старшим».
Но уже спустя два года в письме к Пушкину того же Боратынского встречаются такие многознаменательные строки: «Дельвиг погостил у меня короткое время. Он много говорил мне о тебе, между прочим передал мне одну твою фразу и ею меня несколько опечалил. Ты сказал ему: Мы нынче не переписываемся с Боратынским, а то бы я уведомил его и проч. Неужели, Пушкин, короче прежнего познакомясь в Москве, мы стали с тех пор более чуждыми друг другу? Я, по крайней мере, люблю в тебе по-старому и человека и поэта»… Затем следует умная и осторожная обмолвка, намекающая на неуспех в публике «Евгения Онегина», и послание заканчивается фразой, которая, как и общий тон письма, отдает видимой натянутостью, как бы некоторой искусной подделкой под настоящую товарищескую руку: «Между тем прощай, милый Пушкин! Пожалуйста, не поминай меня лихом!»
Эта неискренность или, лучше сказать, полуискренность при внешней мягкости и корректности — шляхетская черточка, вовсе не удивительная в потомке «древнего польского дворянского рода», — надо полагать, не могла не броситься в глаза такому прозорливцу, как Пушкин. Нет ничего мудреного, что, познакомясь с Боратынским «короче», он несколько умерил свое первоначальное увлечение им как человеком и перенес свое исключительное сочувствие на него как на поэта, сочувствие тем более великодушное, чем прозрачнее для него обнаруживались в Боратынском признаки известной писательской дурной болезни — jalousie de metier. Пушкин был слишком благороден, чтобы «поминать лихом», и когда неожиданно скончался Дельвиг, он взволнованно пишет Плетневу: «Изо всех связей детства он один оставался на виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? Ты, я, Боратынский, вот и все».