Рецепт вранья | страница 27



Кароль безуспешно пыталась втянуть меня в разговор, рассуждала о политике, слегка затрагивая щекотливую тему моих убеждений. Но я не могла выдавить из себя ни слова. Мыслями я была с Лолой. Интересно, что бы она подумала, если бы увидела нас сейчас. Скорее всего, постаралась бы скрыть от меня свое глубочайшее презрение. «Тебе не кажется, что в последнем циркуляре об охране окружающей среды они немного хватили через край?» Нет, это невыносимо. Сколько можно рассуждать о мировых проблемах, забыв про собственную жизнь? Я залпом допила вино — заткнула себе рот, надеясь, что сумею промолчать. Держалась я до последнего, не выпускала на волю непростительные, бесповоротные слова, после которых между нами воздвигнется непреодолимый забор под высоким напряжением. Но в конце концов я сломалась. В конце концов я сказала ей, что она зануда. Я смотрела на нее как на портрет Дориана Грея и громко бросала ей — на самом деле себе — в лицо самые жуткие оскорбления. Я больше не желаю, говорила я, делить с ней ее неврозы, паралич воли и трусость. Глупую веру в то, что правы мы, а не все остальные. Живые люди — по-настоящему живые — курят и умирают от рака легких, пьют и загибаются от цирроза, трахаются напропалую и цепляют СПИД. А мы все делаем хорошо и правильно, как полагается, мы живем в коконе, защищенные от любой опасности. И подыхаем от скуки. Мы тоже умираем, но только самой презренной из всех возможных смертей.

К концу моей тирады она сидела оглушенная, не произнося ни звука. Потом достала крошечный кошелечек с индейским орнаментом, вызвав во мне новую волну ненависти, уже конкретно к этому практичному кошелечку, в который, выходя из дома, она кладет ровно три евро, чтобы было чем расплатиться за бокал вина. Три евро и ни центом больше — дабы не было искушения заказать второй бокал. Она поднялась и сказала: «Дорогая Рафаэла, ты серьезно больна. Ты слишком давно ничего не делаешь и совершенно не думаешь о будущем. Не представляю, что с тобой станет». В уголках ее глаз дрожали еле заметные скромные слезинки. Выходя, она хлопнула дверью — высшее проявление бунтарства, на какое способно подобное создание. Я тоже ушла, преисполненная злобы и счастья. Я чувствовала облегчение. Мне удалось обрубить худшую часть себя.

7

За пару-тройку недель я более или менее освоилась. Покупатели к нам заходили однотипные — средний класс, секретарши в шмотках из испанских универмагов, будущие домохозяйки, с пальцами уже слегка траченными слишком частым употреблением моющих средств, и женихи в костюмах-тройках. От них веяло недолговечной радостью, которой вскоре — это чувствовалось — предстоит сгинуть под тоннами разогретых в микроволновке блюд, яростным детским плачем (зубки режутся!) и бессонницей конца месяца, когда непонятно, на что жить до зарплаты. Я смотрела на них и угадывала, как начнут преждевременно стареть их руки, покрываясь пятнистой сыпью, мозолями и шрамами. Меня восхищало то непостижимо веселое смирение, с каким они, улыбаясь во весь рот, дружными рядами шагали на гильотину. Полагаю, ежедневное близкое общение со всей этой публикой стало для меня самой надежной прививкой против брака. Впрочем, мне нравилось ощущать себя хозяйкой зала, точно знающей, где что лежит, и способной с закрытыми глазами найти в подвале нужную модель. В этой лавке я чувствовала себя как дома. Привыкла к абсурдным требованиям клиентуры. На работу являлась вовремя, консультировала покупателей — не всегда удачно, зато без нахальства, и с нетерпением ждала обеденного перерыва, чтобы остаться с глазу на глаз с девчонками.