Второй эшелон. След войны | страница 7



— Теперь пельменей больше не принесете?

— Принесу, — улыбнулась Ирина Николаевна, — только кормить буду с руки.

Постепенно восстанавливались силы, первого марта на температурном листе впервые появилась запись — тридцать семь и ноль. Начались новые заботы. Непросто, оказывается, опустить на пол ноги, непросто встать на костыли и затем отвыкать от них, а тут еще этот непрестанный вопрос — неужели это все, что ты успел, смог, сумел в эти тяжелые годы?

Ирина Николаевна нашлась и тут. Однажды в отсутствие Быстрова на стене напротив изголовья появились его мундир и шинель, аккуратно заштопанные, поглаженные, со знаками различия, эмблемой.

Быстров был поражен — мундир в палате!

— Для чего это? — спросил при встрече Ирину Николаевну.

— Как для чего? Вам в халате выходить неудобно, да и пора уже к форме привыкать. Сапог вам еще не натянуть, но мы нашли подходящие мягкие ботинки и краги.

И он понял, растроганно сказал:

— Ручку дайте, ручку…

— В губы не хотите?

— И в губы, и в глаза…

Тут Ирина Николаевна, улыбаясь и не отнимая руки, остановила его умными и добрыми словами:

— Мы, кажется, выздоравливаем, и я рада за вас.


Перед выпиской из госпиталя Быстров, опираясь на палку, вышел проститься с тем молодым сосняком, где, закутанный во множество одеял, провел почти все зимние дни, по четыре — шесть часов. И тут неожиданно наткнулся на Лисовского, он лежал на носилках, исхудавший и подавленный.

— Сядь на минутку, поговорим. Скучно одному, Лисовский я, может, слыхал?

— Знаю, приметил, когда ты еще на костылях был.

— И я видел, когда тебя на носилках сюда таскали.

— Выходит, я на ноги поднялся, а ты на мое место. Ногу, что ли, поломал?

— Если бы это! Мне путь один — в тот дальний сосняк… Гангрена, — и он глазами показал на область живота.

— Сказали?

— Скажут они! Сам понял, да и понимать тут нечего. Консультант приезжал, распорол еще раз, посмотрел, зашил кое-как, заклеил, и засунули меня в отдельную конуру. Лучше бы хорошую дозу морфия и — будь здоров, не кашляй!

— Не могут… гуманизм…

— И ты туда же! Бывший конник я, и нету у человека вернее друга, чем боевой конь. Он тебе и оружие, он же товарищ верный. Он раненого тебя не бросит, в испуге от запаха крови испариной весь покроется, а далеко не уходит, ржанием всадника зовет, ждет его. С опущенной головой за гробом павшего хозяина пойдет и без серьезного боя нового владельца не признает. Но если коня ранят, ты же его пристрелишь, и никто тебя не осудит, и совесть твоя чиста — прикончил, чтоб не мучился. Поплачешь, обнимешь, в верхнюю губу с мягкими волосинками, бархатную, у ноздрей поцелуешь и, отвернув лицо, выстрелишь в ухо. И одна только у тебя забота, чтоб новый конь не хуже старого оказался. Где тут твой гуманизм?