Чужеземка | страница 2
— О, вон где у Марты прадедовский столик! В переднюю она его выпихнула, а я сберегала его столько лет, возила с места на место по всей России.
Она наклонилась и заботливо ощупала витую ампирную ножку. Некоторое время столик стоял в детской — внучек Збигнев привязывал к этой ноге своего коня на полозьях и надломил ее. Напрасно Роза запрещала. Дочь смеялась: «Ребенок играет, для него этот столик — карета».
С лицом, не сулившим ничего хорошего, Роза прошествовала в глубь квартиры. По пути она останавливалась около современных, недавно купленных предметов, язвительно бормотала что-то по поводу слишком низенького серванта и виленской ткани. В столовой между часами и зеркалом висел портрет ее отца — небольшой дагерротип в старинной рамке медальоном. Роза гневно сорвала портрет со стены и унесла туда, где лежали ее вещи: муфта, меховое боа… Там она его спрятала.
Телефон не звонил, в доме было тихо, только улица гудела внизу да на шестом этаже радио играло «Close your eyes»[2]. На английском непонятном языке эти слова звучали мистически, как звериный вой, как молитва дикаря. Одержимость эросом и страх перед ночью чувствовались в этих словах. Когда так поют, вспоминается что-то стыдное, такое, чего ждешь не дождешься, а потом плачешь. Роза свесила голову, опустила руки; мелодия плыла под потолком и над миром, а в Розином сердце шевелилась проклятая молодость. Вечно живая, вечно норовящая куснуть тебя, точно злой неразумный щенок.
Роза подошла к зеркалу, обтянула на себе жакетик с узором из пунцовых и серебристых крыльев. Она купила его недавно, а затем и короткий модный зонтик с ручкой в виде птичьего клюва, парижский корсет и слишком светлое для зимы пальто.
Покупать жакет они пошли вместе с дочерью Мартой. Когда на прилавок выложили целую кучу вязаных кофточек, дочь немедленно отодвинула в сторону те, что поярче, а среди более скромных выловила самую темную и, пододвинув ее к матери, сказала:
— Может, примеришь, мамочка?
Роза примерила. Жакет был очень красивый, черный, как бы припорошенный инеем, с роскошным белым воротником и такими же манжетами. Однобортная застежка, строгий ряд пуговиц. Марта стояла перед матерью и смотрела на нее с восхищением.
— Чудно, чудно тебе в этом жакете, — говорила она. — Ты в нем выглядишь как зимняя сказка или как Петронелла, когда она сыта, — у нее тогда такой одухотворенный вид…
Петронелла была их старая ангорская кошка.
Роза почувствовала в эту минуту, что есть вещи похуже смерти. Она почувствовала свою старость, уже состоявшуюся, уже необратимую, уже бросающуюся в глаза. Смерть она чувствовала не раз — это было чувство, не лишенное прелести. Когда при нервном припадке или в минуты смертельного самозабвения у нее деревенели губы и тяжелый паралитический холод, поднимаясь волной от ступней к бедрам, подступал к сердцу, она испытывала — наряду с физическими страданиями, наряду с отвращением к своему бессилию — также и что-то вроде сладострастного удовлетворения. Оттого что она погружается в глубочайший омут безответственности, оттого что мстит и безнаказанно торжествует над принудительными нормами жизни; оттого что она приближается к тайне — вот-вот постигнет ее. Бессилие овладевало ею как некое четвертое измерение, как дыхание некой иной победы. Со смертью, когда та покидала ее тело, Роза расставалась с сожалением; смерть была для нее редким горьким наркотиком, дававшим предощущение незнакомого мира, мира сладостного, блаженного. Но теперь Розу поставили лицом к лицу со старостью, которая подкрадывается к человеку, чтобы лишить его последней надежды, чтобы запятнать мерзким клеймом, насильно сочетаться с ним и волочить его — смешной безобразный призрак — по отвратительнейшим закоулкам человеческого сострадания. «Зимняя сказка», «Одухотворенная Петронелла», сказала дочь. Как же оскорбительно прозвучали эти комплименты! Роза с презрением отвернулась от их меланхолической поэзии, похвала духовной, бесплотной красоте не вызвала в ней ничего, кроме ненависти.