Большая барахолка | страница 55
— Подонки, шантрапа! Лафонтен — это для всех! Тупицы! Это и ко мне относится, я такой же человек, как все… и это хуже всего! Не будь меня, не было бы ни Лафонтена, ни его басен, ничего бы не было, ни-че-го! Что, у Лафонтена нет волка? Лисы у него нет? А крыса, крысы разве нет? И что б он делал, этот Лафонтен, без волка, без лисы и… без меня? Наглые вы рожи! Да если б Лафонтен был здесь, он бы мне спасибо сказал, в ножки бы мне поклонился! Не будь меня, он бы не написал ни строчки! И он любил меня, да-да, любил, как и всех прочих… божьих тварей! Это все — природа! А вы вандалы, недоноски, эгоисты паршивые!
Крупные слезы стекали по морщинистому лицу Вандерпута, но отчаяние и бешенство делали его еще смешнее, и мы только сильнее заходились смехом, слушая его бессвязный бред.
— Думаете, меня нельзя любить? Так вот, в двенадцатом году меня любили так, как вас, заморышей несчастных, никто никогда не полюбит… могу показать фотографии! Да что вы в этом смыслите! И зачем я вообще с вами тут разговариваю, только время зря трачу. Вы неучи, жалкие спекулянты, исчадья черного рынка! А у меня есть аттестат, я до четырнадцати лет ходил в школу и басни эти наизусть учил. Не верите? Могу хоть сейчас прочитать!
Он пошарил в памяти, беспомощно посмотрел по сторонам и тихо пробубнил:
Тут он сбился и замолчал. Мы с Леонсом изнемогали. Старый Вандерпут в жилете, с наброшенным на плечи клетчатым пледом, угрожающе размахивал кулаком и натужно, как если бы от этого зависела жизнь и смерть, пытался вспомнить басню Лафонтена — это зрелище нас доконало. Леонс корчился на диване, я — на кресле.
— Эту я не помню, — с искаженным от ярости лицом буркнул старик. — Зато другую помню, тут уж вы не похихикаете. Я учился в коллеже у отцов иезуитов и даже занял второе место по ботанике! Постойте-постойте… Ага, вот!
Он навис над ними и принялся важно декламировать:
Ну, ничего не скажешь, эту басню он и правда знал. Шпарил без запинки, пока не дошел до слов: «И крынка с молоком… увы!.. с ее упала головы и вдребезги разбилась», которые произнес почти шепотом, потом и вовсе замолчал, сгорбился и косолапо потопал прочь. Несколько дней он болел и не вылезал из комнаты. Мы ставили ему утреннюю овсянку под дверь и уходили, только тогда он ее забирал. Наконец он стал выходить и передвигаться по квартире короткими перебежками, но с нами не разговаривал. Я тайком наблюдал за ним, но он всегда чувствовал, что на него смотрят. Однажды, когда он ел свою кашу, я задержал на нем взгляд чуть дольше, чем следовало, — тотчас же он поднял голову и уставился мне в глаза. Перестал есть, застыл с полным ртом, потом глотнул и разразился диким криком — такие приступы ярости не часто, но случались с ним от сильного страха или обиды: