Воспоминания старого пессимиста. О жизни, о людях, о стране | страница 51
Когда становилось известно, что музей собирается посетить сексот Халтурин, который занимал теперь пост заведующего отделом изобразительного искусства Министерства культуры СССР, т. е. по тогдашнему табелю о рангах был заместителем министра, я заранее выходил из кабинета, чтобы, с одной стороны, не мозолить глаза, а с другой чтобы не пожимать ему руки. Антонова предложила перевести меня в отдел Запада, на что я с радостью согласился. Ученым секретарем стал Володя Леонович, работавший ранее в отделе нумизматики музея.
Каждый человек неординарен, но, перефразируя Орвелла, некоторые более неординарны, чем другие. К последним я отношу и Леоновича, с которым очень дружил.
Леонович был убежденный антропософ-штейнерианец. Антропософия была путеводной звездой его жизни, основой его мировоззрения, а разные халтурины, кеменовы и иже с ними с высоты полета такого мировоззрения представлялись лишь фантомами призрачной майи, шелухой на теле мироустройства. Поэтому он по долгу службы мог спокойно общаться и с такими персонажами и был идеальным ученым секретарем. Его настольной книгой был “Фауст” Гете на немецком языке, особенно его вторая часть. Открытием для меня были его рассказы о Пастернаке. По его словам, на даче поэта происходили тайные антропософские собрания, на которых Леонович присутствовал. Володя читал мне ранние стихи Пастернака, “Марбург” в частности, и расшифровывал их скрытый антропософский подтекст. Не знаю, упоминаются ли в литературе о Пастенаке его антропософские связи, но Леоновичу я верю абсолютно. И была у него еще одна ипостась. Каждое лето он брал на два месяца отпуск (я его замещал) и отправлялся в дальние уголки России, где изучал и собирал птичьи кладки. Когда в Оксфорде в разговоре с одним профессором я упомянул Леоновича, тот сразу же вспомнил: “А, известный орнитолог!”. Володя никогда не говорил мне, что печатает за границей свои ученые статьи.
* * *
В моей личной жизни тоже наступил перелом: в 1960 году, после пятнадцати лет моей влюбленности в Нину Казаровец, мы наконец соединились. Она была из простой рабочей семьи. Отец ее работал машинистом на Казанской железной дороге. В 1920-х годах его старший брат построил крепкое крестьянское хозяйство где-то в Белоруссии, был раскулачен и, как сотни тысяч крестьян, умер в сибирской ссылке. Отец Нины преклонялся перед братом и, кажется, не мог простить советской власти его гибель. Он знал жизнь и многое понимал. Очевидно, ему приходилось и водить составы с заключенными в Сибирь и подальше. Семью (три брата и две сестры) он старался на свой лад уберечь от всяких политических подозрений. Так, он запрещал держать в доме любые книги, кроме учебников. Осенью 1941-го, когда люди в панике бежали от приближающихся к Москве вражеских армий, он повел свой состав куда-то в Сибирь, а семье наказал никуда не уезжать: он вернется и все устроит. Очевидно, он ждал немцев. Когда мы уезжали в эмиграцию и надо было получать на это разрешения от родителей, он лежал в больнице; молча выслушав просьбу Нины, он взял бумагу и только спросил — где подписать?