Как там, в Алеппо… | страница 7
Тем временем что-то изменилось в подвижном узоре наших судеб, и, наконец, я вышел из темного, душного департамента с двумя пухлыми выездными визами, зажатыми меж трясущихся ладоней. Эти визы были своевременно скреплены американскими печатями, я помчался в Марсель и умудрился достать билеты на ближайший пароход. Вернулся и взбежал вверх по лестнице. Увидел розу на столе в стакане, приторный, розовый цвет ее очевидной красоты, воздушные пузырьки, паразитически присосавшиеся к ее стеблю. Два запасных ее платья исчезли, исчез гребешок, клетчатое пальто, а также розовая лента для волос с розовой заколкой, заменявшая ей шляпу. На подушке не было записки, ничто в комнате не объясняло случившегося, и только роза казалась тем, что французские стихотворцы называют une cheville,[2] Я отправился к Веретенниковым, которые не смогли мне ничего сказать, к Гельманам, которые отказались говорить, и к Елагиным, которые колебались, говорить или нет. Наконец, старая дама, а Вы знаете, какова Анна Владимировна в критические минуты, попросила подать ей трость с резиновым наконечником, тяжело, но энергично поднялась с любимого кресла и повела меня в сад. В саду объявила мне, что, будучи вдвое старше меня, имеет право сказать, что я грубиян и мерзавец.
Вообразите сцену: крошечный, посыпанный гравием садик с голубым кувшином из «Тысяча и одной ночи» и одиноким кипарисом; ветхая терраса, где некогда полеживал отец старой дамы с пледом на коленях, оставивший пост новгородского губернатора, с тем чтобы провести остаток дней в Ницце; бледно-зеленое небо; аромат ванили в сгущающихся сумерках; сверчки, издающие металлические трели, настроенные на «до» третьей октавы; колышущиеся складки на щеках Анны Владимировны в тот момент, как она бросает мне материнское, но совсем не заслуженное оскорбление.
В течение нескольких последних недель, мой дорогой В., каждый раз, как призрачная моя жена посещала в одиночку три-четыре знакомых семейства, она услаждала жадный слух всех этих людей невероятными россказнями. Вроде того, что она безумно влюбилась в молодого француза, готового предложить ей свой замок с бойницами и зубчатое имя; что она умоляла меня о разводе, но я не согласился, пригрозил, что скорей застрелю ее и себя, чем поплыву в Нью-Йорк один; а когда она сказала, что ее отец в сходной ситуации вел себя как джентльмен, я ответил, что мне плевать на ее cocu de père.[3]
И еще множество таких же смехотворных деталей подобного сорта, но все они были так тонко подогнаны одна к другой, что старая дама заставила меня поклясться, что я не стану преследовать влюбленных с заряженным револьвером. «Они отправились, — сказала она, — в замок в Лозере». Я спросил, видела ли она когда-нибудь этого человека. Нет, его не видела, только фотографию. И когда я собирался уходить, Анна Владимировна, несколько расслабившись и протянув мне руку для поцелуя, внезапно вспыхнула, ударила тростью по гравию и сказала мне густым, сильным голосом: «Но одной вещи я вам никогда не прощу — ее собачки, несчастного зверька, которого вы повесили собственноручно, покидая Париж».