Тот век серебряный, те женщины стальные… | страница 87
Это из ранних стихов Ахматовой — она рано научилась передавать эти шорохи, шелесты и плески царскосельского парка, где в холодную воду глядятся беломраморные статуи, пророчащие и славу, и смерть («Холодный, белый, подожди, / Я тоже мраморною стану»), где так неизбежно присутствие смуглого отрока, а на скамейке — то здесь, то там — его забытая треуголка и растрепанный том Парни (сама-то она читала уже Верлена, тоже по-французски), где даже на ветвях висят лиры. Здесь нельзя не писать, и она, конечно же, пишет стихи, эта высокая, тоненькая, очень странная девочка, без конца пишет и уже, конечно, мечтает о славе. До славы оставалось совсем немного (каких-нибудь лет семь), а до первой публикации и того меньше.
Училась она сперва очень средне, потом чуть получше, но всегда без особого интереса — интересы уже были свои: необъяснимая магия стиха, рифмы, смутные, тревожащие образы и, конечно, эта на долгие годы теперь неизбывная, напряженная или, как говорят, «сложная жизнь сердца» — романы, любови, любовное томленье, — одним этого в жизни выпадает немного, другим — в избытке, и разве это не важнее гимназии? Ее век и ее среда эти волшебные отношения между мужчиной и женщиной (да и между двумя женщинами и двумя мужчинами) ставили превыше всего на свете, а она (кто ж усомнится в этом при взгляде на ее портреты?) — она просто рождена была для любви. Кроме великой тайны любви, были и другие тайны, к которым она приобщалась или надеялась приобщиться: даром, что ли, молодой муж назвал ее чуть позднее в знаменитых стихах колдуньей? Анна и сама не раз говорила и писала, что она ясновидящая, читает мысли, видит чужие сны, «чует воду», что она недаром родилась 23 июня, в древнюю Иванову ночь (все это колдовство было тоже очень в духе времени). Позднее в стихах она называла себя и русалкой, и китежанкой, и сомнамбулой, а полнолуние волновало ее еще в детстве.
Впрочем, больше, чем все эти колдовские красивости, волновали позывы созревавшего организма и души. На исходе четырнадцатой весны с ней случилось событие, которое происходит раньше или позже с подавляющим большинством девушек: она стала «женщиной». С такими беспокойными, как Аннушка, это происходит раньше, чем с другими. Для иных это вообще проходит почти незамеченным. Другие испытывают облегчение и тоже с трудом вспоминают, как и когда это случилось. Анна Андреевна чуть не до старости любила возвращаться к этому событию. Как у многих пишущих девочек, в осуществлении акта освобожденья участвовал профессиональный литератор, проживавший на соседней даче. Ныне имя его (Федоров) наглухо забыто, но тогда он был не из последних стихотворцев. Любви к нему у нее, похоже, не было, потому что она запомнила лишь то, что от него пахло то ли обедом, то ли ужином. Тонкие знатоки жизни и раннего творчества Ахматовой сообщают, что это случилось над оврагом. Так или иначе, возникла связь. Ахматова пишет, что она годами потом ходила на почту в Евпатории и ждала обещанного письма. Но «письмо не пришло». А может, она еще от кого ждала письма. Во всяком случае, отмечено ее биографами, что среди прочих бытовых и чисто женских проблем Ахматова любила обсуждать проблему утраты невинности. Обсуждать с большим пафосом и серьезностью («он “все это” с ней сделал»). В общем, как шутковал испанец Амальдовар, «цветок моей тайны», а по Ахматовой — точнее даже ««Цветок Великой Тайны». Ахматова со всем этим не шутила, и за эту серьезность полюбили ее тысячи грамотных русских женщин и девушек… Позднее к разговорам о проблеме Великой Тайны она подключила раздумья над поведением своего первого мужа: отчего-то, оставив ее, он чаще овладевал невинными девушками, чем женщинами. Что бы это все могло значить? Бесконечные ее рассуждения на эту тему, собраны в знаменитом трехтомнике «Записок» Лидии Чуковской как особо ценные для литературы… Однако вернемся от коварного оврага в аристократическое Царское Село.