Андрей Сахаров. Наука и свобода | страница 5



Лидии Корнеевне Чуковской я обязан первыми своими впечатлениями о личности Андрея Сахарова вне физики, вне заглушаемых голосов западных радиостанций и вне громкого лая советских газет.

Об Андрее Дмитриевиче она говорила с нежностью и болью. Тогда будни горьковского заточения, события, ставшие сюжетом самых страшных страниц сахаровских «Воспоминаний», мучили неизвестностью. И нельзя было, пролистав страницы, узнать, чем кончатся эти мучения, эта неизвестность…


Время перелистнуло страницы, подчиняясь замыслу истории. В конце 1986 года, после тринадцати лет официального поношения, после семи лет ссылки, на втором году перестройки и гласности новые руководители страны наконец разрешили Сахарову вернуться домой. Ему позволили быть тем, кем он был. Позволили говорить то, что он думает.

Это было невероятно. Впервые в советской истории народу предоставили — хоть и ограниченное — право выбора. Впервые на часть мест в парламенте баллотировались по нескольку кандидатов. Сахаров — не оратор и не политик — стал народным депутатом. Впервые его соотечественники смогли увидеть и услышать его по советскому телевидению и разглядеть в нем воплощенную совесть.


Столь же невероятным было — в масштабах биографии советского историка науки — оказаться в главном здании КГБ на Лубянке. Притом именно в качестве историка науки! Мне это удалось.

Осенью 1990 года шла еще советская перестройка под контролем Политбюро единственной в стране партии. Щит и меч Политбюро — КГБ — именовался еще по-старому, но те, кто держал рукоятку меча, старались изменить внешний облик своей организации. И этим я воспользовался. Воспользовался и тем, что в Институте истории науки и техники, куда меня приняли на работу незадолго до того, директором стал Н.Д. Устинов, покойный отец которого — министр обороны — занимал видное место в Политбюро. Вопреки своему происхождению, Устинов-сын был на редкость мягким и любезным человеком.

Ему на подпись я дал тщательно составленное письмо, адресованное коллеге его отца — тогдашнему руководителю КГБ. Письмо содержало ряд имен физиков, арестованных в 30-е годы, и просьбу познакомиться с их следственными делами для «создания объективной и полной истории советской науки в социальном контексте».

Через несколько месяцев мне позвонили: «С вами говорят из Комитета государственной безопасности… и предложили прийти.


И вот уже не первый день я сижу в кабинете, стены которого обшиты солидным темным деревом. На столе передо мной пять следственных дел, в которых фигурируют семь обвиняемых. На моем месте когда-то сидел тот, кто такие дела «шил», и, быть может, видел перед собой этих самых врагов народа — на языке 37-го года. В окне виднеется знаменитая Лубянская, или внутренняя, тюрьма — с улицы ее не заметить, она наглухо окружена монументально тяжелым зданием штаб-квартиры КГБ. Из этой тюрьмы в «мой» кабинет приводили подследственных на допрос. Из архивных скоросшивателей, лежащих передо мной, я узнал, что троих из семи расстреляли. А одного выпустили из тюрьмы всего лишь после года заключения по приказу самого главного гэбиста и несмотря на то, что этот физик как раз был виновен — он позволил себе уравнять Сталина с Гитлером не только в мыслях, но и на бумаге. Впоследствии этот освобожденный преступник станет Нобелевским лауреатом по физике.