Проза (1966–1979) | страница 18



Через неделю (ноябрь здесь стоял морозный, с ледяным ветром) я додумалась унести в казарму пулеметную ленту, чтобы протереть ее в тепле — на морозе руки прилипали к железу, оставляя на нем клочья кожи. А ночью объявили боевую тревогу. Во время бега на аэродром, который находился в трех километрах от казармы, споткнулась, упала, со всего маху ударившись о мерзлую землю грудью, — за пазухой же лежала эта самая лента, я испугалась, что она взорвется от удара.

Летчик остался без пулемета… Мне грозила суровая и справедливая кара. Ну и что?..

Наступила моя очередь дежурить по эскадрилье — поддерживать огонь в печурках, не дающих застыть маслу в моторах самолетов. Я старалась изо всех сил, но печурки неумолимо затухали одна за другой. Я еще подумала, как это, черт возьми, возникают пожары? Здесь вот из кожи лезешь, а проклятый огонь гаснет…

На рассвете, обходя посты, комиссар увидел у входа в землянку винтовку, а в землянке меня, спящую сидя перед погасшей печкой.

Все моторы застыли. Случись боевая тревога, самолеты не смогли бы взлететь.

А здесь, на Дальнем Востоке, или, как его тогда официально именовали, ДВФ — Дальневосточном фронте атмосфера была предгрозовой. В эти ноябрьские дни сорок второго, когда на Волге началась великая битва, нам прочитали секретную разведсводку: как только падет Сталинград, с востока ударят японцы. То и дело диверсанты убивали часовых, взрывали самолеты.

И в такой обстановке заморозить эскадрилью!.. Пахло военным трибуналом.

Комиссар не дал ход делу. Человек старше меня лет на двадцать, он относился ко мне по-отечески.

К тому времени я стала просто доходягой — вид дистрофика, страшенный фурункулез, куриная слепота. Комиссар (как признался потом) уже подумывал о моем комиссовании на предмет демобилизации по состоянию здоровья.

Конечно, было очень трудно. Кроме своего основного нелегкого дела все мы, оружейники, были заняты на земляных работах: спешно строили капониры, доты, блиндажи.

Меня и так ветром качало, а тут еще надо было таскать неподъемные носилки с землей. Шла в полуобморочном состоянии, на одном только самолюбии, под презрительными взглядами других девчонок. Им, здоровым, привыкшим к физической работе, казалось, что я просто придуриваюсь, или, как тогда говорили, «сачкую». (Расскажи, что была уже в самом эпицентре войны, да еще добровольно — не поверили бы, засмеяли…)

И кормили нас, наземный состав, здесь, в тылу, негусто. Не вытравишь из памяти унизительной, три раза в день повторяющейся процедуры: дежурная несет доску, на которой лежат вожделенные пайки хлеба. Каждая девчонка еще издали нацеливается взглядом на тот кусок, который кажется ей побольше. Потом хватает приглянувшуюся пайку, порой руки сталкиваются, борются — я отвожу глаза. На доске остается один ломоть — мой.